Дмитрий Воденников

arischa

12/09/2009

1
Вот уж иногда открываешь случайно такое, чего не ждёшь, как чудо!

Дмитрий Воденников - замечательный поэт и исполнитель своих стихов. Очень талантливый человек во многом. Не знаю, кто создавал его имидж, но если сам, то это просто здорово, этакий Оскар Уайльд современности. Поэзия звучная такая, голос завораживающий. Всем советую посетить его официальный сайт и прослушать альбом"Воденников не для всех".
Он, наверное, действительно не для всех, но заколдовывает. Я до сих пор под впечатлением!
arischa

12/09/2009

2
Положение Дмитрия Воденникова в современной литературе несколько рискованно — как вообще рискованно положение новатора, тем более настолько яркого, развивающего явно необычную и в то же время втайне узнаваемую энергетику.

«TEXTONLY»


Читать стихи Воденникова стыдно, страшно и сладко. Стыдно — потому что Воденников предельно искренен. Страшно — потому что детский восторг, брат–близнец детского ужаса, бродит по страницам его книг, бросается на читателя. Сладко — потому что капризная и убийственно точная интонация завораживает и не отпускает. Не бойтесь, она не отпустит вас уже никогда.


«ВЕЧЕРНИЙ КЛУБ»


Его безнадежный, зачаровывающий метод складывать слова постоянно готовит к тому, что каждое из них может оказаться последним. Лирик, наградивший себя столь развитым чувством ответственности, разрывает тем самым всякие связи с постмодернистским миром. Так что Воденников, не скрывающий личных трагедий ... в этом смысле одинок.

«СЕГОДНЯ»


Самый недопустимый штамп, накладываемый на эту поэзию, содержится в отвратительных размышлениях о ее «особом лиризме». Говорить о «лиризме Воденникова» бессмысленно, потому что Воденников — до–лирический и по настоящему жестокий и жуткий поэт.

«EX LIBRIS НГ»


…Все это так, но любой другой, кто опрометчиво захочет встать в очередь «воденниковообразных», явно переоценил степень насмешки, допущенную поэтом Воденниковым в почти трагическом вопросе «кто же, кто же посмеет быть, кем был и смею я?» ... Их скорбное шествие уже началось. А он опять всех обманул. Он рационален до невозможности.

«РУССКИЙ ЖУРНАЛ»

Вот такой он! Не правда ли разноречивые суждения!

Информация взята с официального сайта "Весь Воденников".
arischa

12/09/2009

3
Нет, не кончилась жизнь, самурайская вздорная спесь,
диковатая нахуй, стихи о любви и о Боге.
— Если кто не заметил, мои ненаглядные: я еще здесь,
сижу как бомж и алкоголик у дороги.

Господи, вот мой компьютер, вот брюки мои, носки,
а вот — шесть книжек с грубыми стихами.
Я их выблевывал, как отравившийся, — кусками
с богооставленностью, с желчью и с людьми.

— Одно стихотворение (лежащее под спудом
и неписавшееся года два, как долг)
открылось только в нынешнем июле —
и вот оскаливает зубы словно волк.

Другое тоже завалилось за подкладку,
но я достал его, отмыл, одел в пальто
и наспех записал, оно — о счастье.
А пятое пришло ко мне само.

... Так что схлопнулось, все! — дожила, дописалась книжка
в темных катышках крови и меда, в ошметках боли
[как сказала однажды подвыпившая директриса,
проработав полжизни в советской школе:

— Я люблю вас крепко, целую низко,
только, дети, — оставьте меня в покое...] —
и стою я теперь сам себе обелиском,
поебенью-травою счастливой во чистом поле.

— Я, рожавший Тебе эти буквы, то крупно, то мелко,
зажимая живот рукавами, как раненый, исступленно,
вот теперь — я немного попью из твоей голубой тарелки,
а потом полежу на ладони твоей — зеленой.

Потому что я знаю: на койке, в больнице, сжимая в руке апельсины
(... так ведь я же не видел тебя никогда из-за сильного света...) —
ты за это за все никогда меня не покинешь,
и я тоже тебя — никогда не покину — за это.

Дмитрий Воденников

с официального сайта "Весь Воденников"
Как-то вычитал в статье Коржавина, посвящённой Ахматовой, его убеждение, что стихи должны "прорезаться смыслом". По Пушкину смысл обеспечивается и рождается рифмами. Здесь их переплетения-прорезания следуют друг за другом. Спасибо, очень понравилось!
arischa

13/09/2009

Он вообще очень необычный, какой-то вписанный в собственную Вселенную. Оксюморонный.
Одно из сущностных определений искусства - интерпретативный бред. Дело за "малым"... :))
arischa

13/09/2009

Ну этого "малого" у него навалом!
А может стоило бы адрес сайта обнародовать?
arischa

13/09/2009

Сейчас попробую, я просто полная идиотка во всём, что касается собственно технических дел, даже фотографию по почте не могу отправить.
Спасибо!!!
arischa

13/09/2009

4
Посмотрела вчера прошлогоднюю запись "Школы злословия" с Дмитрием Воденниковым. Сложный человек, такое впечатление, что придумавший себя с нуля: с этих детских и юнеошеских тиков, которые его корёжили, с этих безумных жестов, с этой экзальтированности, с любви к таксам, с одинокой любви к водке, к грубым вещам.и необыкновенной утонченности. За хвост не поймать! Не понять, кто же он на самом деле. Но когда начинает читать стихи.... Всё! Голос у него и впрямь волшебный.
arischa

13/09/2009

5
Сайт "Весь Воденников"

www.vodennikov.ru/index

Вроде бы так.
arischa

13/09/2009

6
Стихи даже скорее не "выращивают", а наращивают пишущего. В этом смысле, действительно, каждое новое стихотворение пишет не столько сам поэт, и даже не столько его предыдущее стихотворение (хотя и так часто бывает) –а весь корпус написанного. Неслучайно, со временем у каждого поэта возникает проблема с письмом. Человеческий организм в какой-то момент просто не справляется с такой массой стихотворных обещаний и осуществлений, которые он успел надавать и наработать. Но с этим ничего не поделаешь. Это профессиональное заболевание, профессиональный риск, если угодно… Не можешь – не берись. Боишься? – не лезь не в своё дело. Что же касается меня, то я давно сам от себя не завишу. Но всегда знал –что настоящие стихи всегда больше просто стихов. И цель у них (конечная цель!) всегда больше, чем та, о которой обычно принято думать.
Когда мои стихи осыпятся во прах
(а это будет непременно,
и я хочу, чтоб вы об этом знали),
тогда,
на гениальных их костях
(вам это тоже неприятно?)
я встану сам,
своими же ногами,
но встану я -
на собственных ногах.

В идеале –должно быть так. Но иногда мне страшно, что ТАК не получится.

С неофициального сайта Дмитрия Воденникова
arischa

15/09/2009

7
Читаю книжку Захара Прилепина "Именины сердца". Дошла до главы, где автор берёт интервью у Воденникова. Так смеялась, что не выдержала и прочитала её вслух всем домашним. Какой он всё-таки ВЫДУМЩИК. И ведь поначалу веришь, наивный читаетель.
arischa

15/09/2009

8
В заметке на Опенспейсе, посвященной в первую очередь трейлеру фильма Бартона "Алиса в стране чудес", упомянут и фильм чешского режисера Яна Шванкмайера (в заметке Я.Ш. определен как гений).

Там же приложен ролик (начало фильма, всего 9 минут).

Когда начинаешь смотреть - сперва всё слегка раздражает (это обычная моя реакция на новую чужую вещь - если она действительно хороша, она меня раздражает: причем раздражает, потому что как раз кажется плохой. На мой взгляд, самая правильная и естественная реакция: сильную вещь не ты берешь, а она тебя - а мне не нравится, когда меня берут за шкирку, да и никому не нравится).

Но потом - просто невозможно оторваться (особенно когда появляется Кролик, который, чтоб перестать быть игрушечным, раздирает себе грудину, из которой с этого момента будет постоянно сыпаться труха и опилки, и эти опилки не кажутся ни детскими, ни трогательными - скорей пугающими: потому что это его, кролика, внутренности, и тут уже ничего не попишешь).

И это всё обещает так много, что понимаешь, почему чешского режисера в заметке назвали так как назвали.

Со странички ЖЖ Дмитрия Воденникова
arischa

15/09/2009

9
Распечатка на принтере. Письмо, понятное дело, было прощальным. Зачем я его некогда распечатал – не знаю. Наверное, хотел порыдать над ним в лопухах, но по живости натуры отвлекся и забыл.

«Поэзия возникает из состоявшейся жизни
(а не из ваших и моих дурных настроений и нытья),
из личного факта, из предсмертных и грубых любовных записок,
но не из жалоб.
В принципе, это выглядит так: вот что было вчера,
вот что сейчас происходит, а вот что осталось».

Чем дольше живешь на этом свете, тем яснее понимаешь, что счастье – это то, что всегда с собой. Мы просто забыли (я – забыл, ты – забыла, они – забыли, но вот теперь я вспомнил и не забуду уже никогда), что счастье – это почти как спички: что оно всегда с тобой, просто сейчас они завалились в карман или за подкладку. Но оно все равно ЗДЕСЬ. И ни от кого не зависит.
Ни от чужой любви, ни от нашей удачи, ни от нашего положения дел, ни от нашего не-одиночества. Оно – ПРОСТО ЕСТЬ.
Даже если мы часто бываем несчастны.

Я часто живу в ощущении какого-то скорого конца. Не в смысле меня или чего-то, а как физического понимания границы, за которым начинается нечто совершенно иное и куда, если честно, мне не так уж и хочется идти (а что делать).

…но все же может быть,
что кто-нибудь из них,
ещё неназванный, протиснувшись от двери,
мне скажет: «боже мой, да что ж ты так кричишь?
Ну я тебя люблю» - и я ему поверю…

…трудно представить, но я ничего не придумываю – я чувствую. Даже точнее – вижу.

не пиши ерунду… или ты ничего не понимаешь в стихах. Тогда тем более не пиши ерунду, если ничего не понимаешь.

Стихи не пишутся (ни свои, ни чужие), чтобы быть показанными маме. Стихи, которые можно показать маме, это не стихи. Жизнь, которую можно рассказать попутчику в поезде, это не жизнь. Настоящая жизнь – потаенная, не поддающаяся литейному пересказу штука. За которую стыдно, больно и сладко. И за которую ты всё сможешь отдать. И если ты все отдал за ЭТУ свою жизнь, то значит, это и есть ТВОЯ ЖИЗНЬ.

Для этого – чтоб быть чем-то новым – НЕ НАДО ни писать верлибром, ни писать метрически, ни что-то особо крутить со шрифтом или ещё с чем-то, ни отказываться что-то крутить. Для этого надо просто – честно в себя всматриваться. Не подглядывать (потому что подглядывать за собой невозможно), а именно всматриваться. Уверяю вас, результаты будут ужасающие.

Поэзия – всегда неуместна.

Сейчас вот, к примеру, прочел шутку у кого-то о том, что чем высокоразвитее общество, тем меньше оно использует прилагательных, и ещё более утвердился, что мое «внутреннее общество» - первобытно.

Со странички ЖЖ Дмитрия Воденникова
arischa

17/09/2009

10
ДМИТРИЙ ВОДЕННИКОВ

... А я еще империю любил
(она б любить меня не стала),
но вот когда она пропала —
не по моей вине пропала —
я никого не полюбил.


Я ничего еще не отдавал:
ни голову, ни родину, ни руку —
ну, может быть, какой-то смерти мелкой
[а может быть, какой-то смерти крупной],
я выпустил из рук горящей белкой
[я выронил ее купюрой круглой], —
но я по-крупному — не отдавал.

Так пахнет ливнем летняя земля,
я не пойму, чего боялся я:
ну я умру, ну вы умрете,
ну отвернетесь от меня —
какая разница.

Ведь как подумаешь, как непрерывна жизнь:
не перервать ее, не отложить —
а все равно ж — придется дальше жить.

Но если это так (а это точно так),
из этого всего:
из этой жизни мелкой
[а может быть, из этой жизни крупной],
из языка, запачканного ложью,
ну и, конечно, из меня, меня —
я постараюсь сделать все, что можно,
но большего не требуй от меня.

arischa

17/09/2009

11
Дмитрий Воденников. Среди новых поэтов я самый читаемый. Скорей всего никто просто не рубит в них...
Когда говорят, что критика нужна для того, чтобы помочь литератору разобраться в себе, я всегда внутренне немножко веселюсь. В моем понимании, да простят меня критики, настоящий литератор лучше всех знает все свои достоинства и все свои недостатки. Он, если еще не выжил из ума, может такую критическую статью о себе написать, какую ни один критик не осилил бы. Разбить себя в пух и прах, и сверху плюнуть... Ну и панегирик тоже сумеет себе изготовить, если захочет.

Я к тому, что мои ощущения от стихов Воденникова лучше всего сформулировал сам Воденников: «Мои недостатки, - сказал он, - в том, что большинство моих стихотворений – мучительны. Залиты солнцем, но мучительны».

Слово «недостатки» тут, конечно, вполне условное (вместо него вполне могло стоять слово «достоинство»; я бы именно это слово и поставил). Но вообще сформулировано очень точно.

...Это интервью начиналась как провокационное. Вопросы стоили ответов — да и сложно было бы представить Воденникова, всерьез отвечающего на вопрос о том, зачем он красивый такой родился на белый свет. (Я, впрочем, спрашивал почти серьезно).

Но потом интонации сменились, и получился разговор в иных тонах. Не знаю, чувствуется ли это на письме; уверен, что чувствуется.

Все, вроде бы... Ну, тогда встречайте. Это, повторюсь, Дмитрий Воденников — самый, пожалуй, известный поэт в своем поколении. Когда он вслух говорит об этом, меня ничто не коробит. ОН ЖЕ ПРАВДУ ГОВОРИТ.

- Дмитрий, приветствую. Можете рассказать, откуда вы родом, где учились, чем занимались, с какой поры началась литература, и чем занимаетесь ныне?

- Здравствуйте, Захар. Родом я из Амстердама. Моя мать однажды сбежала отсюда – туда, с одним заезжим музыкантом, от моего отца, который был известным советским миллионером. То ли ей наскучило бояться, то ли деньги ей надоели (она была очень красива и могла себе это позволить: устать от денег). В любом случае – она перешла границу, уже беременная, в одной кацавейке и с банкой огурцов для родственников скрипача (я разве не сказал, что он был скрипач? Странно). С пианистом особенно ничего не получилось, но я уже был в ее утробе – и некоторое время она подрабатывала в приморских ресторанах пением песенок Аллы Пугачевой и иногда удила рыбу (кормить же ребятенка как-то ведь надо было). Потом отец ее простил, и она вернулась домой. С той же банкой и со мной. Но недолго я резвился на папиной ферме. Однажды (не самым лучшим днем: тоскливым и муторным – знаете, какие бывают ноябри в России) меня украли цыгане и научили ходить по проволоке (тогда как раз сдох их любимый медведь Рустем). Так я заработал свои первые деньги. Стихи же пришли позже. Когда я вдруг сбежал из табора и спал в росистых стогах под городом Кишиневом. Там меня и нашли критики.

- Красивая история... Слушайте, Дмитрий, я сейчас вам задам вопрос немужской, провокационный, несколько подлый и крайне пошлый. Вы — красивый человек, и сами, видимо, об этом догадываетесь. Мне как-то в голову пришла дурная мысль, что русский поэт должен быть красивым. Нет, он, конечно, должен еще и стихи писать хорошие, но красивым все равно надо быть. Ну, насколько определение «красивый» может к мужчине подходить. Особенно, если этот поэт пишет о любви и красивых женщинах. Потому что Сологуб и должен был выглядеть, как Сологуб. Но вот Блок. (Кстати, читал, что вы разлюбили Блока. Блока-то за что?) Но вот Маяковский. Но вот Пастернак. Есенин. Павел Васильев. Бродский. Не отвечайте, если не хотите. Но мне иногда кажется, что русские поэты умышленно так выглядят, чтобы в них влюблялись, прости Господи. И чтобы их еще жальче было потом... когда-нибудь потом.

- Да, Захар. Моя красота – это мое проклятье. Вы как-то удивительно точно определили трагедию всей моей жизни. В свое время из-за меня даже стрелялись два мужчины и три женщины. Причем все шесть – наповал. Но лично я не унываю. Что же касается Блока, то его я разлюбил, потому что Блок, как говаривал мой сосед сантехник Володя (а он из-за меня тоже стрелялся) – какой-то «кривой». Я спросил его: что это значит? Но он не мог ответить на этот вопрос (он же сантехник, а не профессор). Но когда я потом подумал, я понял, что он имел в виду. Дело в том, что во всем, что пишет Блок – есть какая-то глухота. Он не слышит людей. Относится к ним как «оснеженным колоннам» (это цитата из стихотворения). Брезгует ими. Вот как вы мной. Когда так лихо стали мне задавать такие пацанские вопросы про то, что «поэт пишет о любви и красивых женщинах». Разумеется, о красивых женщинах. О чем еще поэт может писать? Он же – ПТИЧКА.

- Ладно, не будем о том, чем я брезгую. О литературе теперь, если вы не против. О вашей генеалогии: на чьих книгах воспитывались, кто оказал определяющее влияние?

- Достоевский с его Настасьей Филипповной. Я даже однажды сказал для одного глянцевого журнала на их вопрос: «если бы в школьной программе решено было оставить только одну книгу, какую бы выбрали вы?» - что именно эту книгу: причем только первую часть (чего уж мелочиться-то). После бегства Настасьи Филипповны с Рогожиным и 10 тысячами в камине чтение можно заканчивать. Школьники будут настолько потрясены (что такое может быть на свете, а они сами живут как мыши), что потом кто-нибудь из них непременно займется факультативным чтением. Без принуждения. В надежде еще когда-либо что-то подобное в других книгах найти и пережить. Только такая фишка им больше не выпадет. Никогда. Ну, пусть тоскуют хотя бы. В таком случае.

Еще – поэт Елена Шварц. Которая гениальна.

И вообще – женщины. Дело даже не в том, что мужчину делают именно женщины (а они как раз и делают, а не друзья-приятели, и не пацанское окружение)... А в том, что сейчас женщины пишут куда лучше мужчин. Потому что ничего не боятся. В отличие от мужчин-писателей. В этом почти безраздельном женском царстве – есть только несколько мужчин-поэтов, которые пишут лучше и тех, и других. Например, я. И Кирилл Медведев.

- Дмитрий, вот вы сказали как-то о себе: «Я не поэт». Уверенно так сказали. И я подумал: ну, я не чувствую здесь кокетства. (Там было дальше пояснение, что вы стихами делаете свою жизнь). А вы знаете еще таких вот поэтов, которым не в падлу сказать: «Я не поэт»; и не уронить при этом своего достоинства? Из прошлого, или из настоящего — не важно...

- Знаю. Все настоящие поэты, которые перепрыгнули через свое время (а сперва через тусовку, хороший вкус – ибо ничего настоящего с хорошим вкусом не сделаешь, по причине, что настоящее – это всегда за гранью), все они могли так о себе сказать. Причем, с легкостью. Причем – говорили. Это как раз скорее общее правило, чем исключение.

- Что читаете сейчас?

- Вашу верстку в «Русской жизни». Меня туда пригласили быть литературным редактором. Определять стиль. Так вот я хочу сказать, что мне очень нравится, как вы пишете. Я читаю вашу историю про то, как Дубчик и Братик поехали покупать машину. Такая вот криминальная история. Очень смешная. Вы – замечательный писатель. Спасибо вам.

- Ох-х... Спасибо. Видимо, я должен бы вырезать это из интервью, из скромности, но я оставлю... Как вы оцениваете состояние современной поэзии? Если можно – с определением вашего отношения к наиболее известным современным стихотворцам.

- Состояние – великолепное. Много замечательных поэтов. Лучшие, на мой взгляд, Андрей Родионов, Вера Павлова, уже упомянутый Кирилл Медведев, Федор Сваровский. Это если про поколение.

- Вы сказали как-то, что «стихи Кибирова - влажны, неточны и явно легко пишутся. Это все могло бы составить их недостаток. Но это их достоинство» (отличное эссе кстати). Есть какие-то, вам самому понятные достоинства и недостатки стихов Воденникова? Достоинства, переходящие в недостатки и наоборот?

- Мои недостатки в том, что большинство моих стихотворений – мучительны. Залиты солнцем, но мучительны. И поэтому – феномен такого большого интереса ко мне со стороны людей мне неясен. Вряд ли всем нравится стоять на грани. Скорей всем нравится с полпинка щебетать о «стишках и красивых женщинах». Но я почему-то самый среди новых поэтов читаемый. Скорей всего, никто просто не рубит в моих стихотворениях. Хватают какую-то свою личную муть с их поверхности. Разговаривают с голосами в своей голове. А думают, что со мной. (Хотя и я не хотел бы – чтобы со мной. Это я как раз хочу о вас. Но, видимо, у меня ничего не получается.) А еще мой недостаток – что я не умею писать верлибры. Только притворяюсь. Но он (стих) – все равно ритмичен.

И еще что не умею писать таких стихов, какие бы хотел. А хотел бы – совсем не на грани. А чтоб вам было близко. С изюминкой. Типа «Приглашаю на закат». Но такие у меня не получаются. Правда и такие, какие пишу – тоже не умею. Они всегда как-то против моей воли такими получаются. Мне же – всегда их быстрее сбросить хочется. Еще ДО того, как они станут тем, чем стали. Чтоб хоть немного «про закат». Ан нет.

- Отдельный вопрос о том поколении поэтов, которым досталась наибольшая из возможных в этом мире поэтическая слава: Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина. Насколько их слава была заслужена? Насколько велик их вклад в русскую поэзию? Останутся ли они в сокровищнице русской поэзии? Вообще вы могли бы назвать имена во второй половине XX века, которые сопоставимы с этим рядом: Блок-Гумилев-Ахматова-Цветаева-Маяковский-Пастернак-Есенин-Мандельштам... Никого не забыл? Кто-то, может быть лишний? Кто следом за ними? Или у вас совсем иные ряды? (поэт-дурак, поэт-отец, поэт-цветок — есть таковые? Кто они?)

- Я люблю Беллу Ахмадулину. Очень. И несколько стихотворений Вознесенского люблю. Дело в том, что моя мама (а она, разумеется, никакой границы не переходила, а умерла в 29 лет, когда мне шесть было) почему-то любила вот это стихотворение Вознесенского, про Монро:

«Я мерлин, мерлин, я героиня.
киноэкрана и героиня
с кем телефоны заговорили,
кто там в приемной скрипит лосиной?
НЕВЫНОСИМО....
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить еще – невыносимее».

И теперь у меня рука не поднимается Вознесенского ругать. Если ей нравился – значит хорошо.

... Что же касается ряда, то: Блок-Гумилев-Ахматова-Цветаева-Маяковский-Пастернак-Есенин-Мандельштам-Ахмадулина-Елена Шварц-Гандлевский - ну и я потом.

- У вас как отношения с современной прозой? Вы ее читаете? Слышали о «новом реализме»? Как вы думаете, «новая искренность» и «новый реализм» - они имеют какие-то точки соприкосновения?

- Читаю. Но термин «новый реализм» не слышал. Это вы в нем пишете?

- Ага, мне об этом сообщили критики, когда нашли меня в соседнем с вашим стогу... Но вообще, в отличие от вас, я всю жизнь считал, что пишу о красивых женщинах, и не вижу никакого смысла писать о чем-либо еще... Но мы не обо мне сейчас... В чем, Дмитрий, главные проблемы современного литератора – тем более, поэта (или «не поэта»)? Денег нет? Славы нет? Возможностей нет? Простите за дурацкий вопрос — но я его всем задаю/

- Проблем никаких нет. Все, что вы называете тут как проблемы, – какая-то муть. (Уж вы простите).

- Конечно, муть. Прощаю.

- Проблемы любого поэта в том, что у него либо идут стихи, либо ушли. Других проблем нет. И не бывает.

Вы все-таки путаете понятие поэта и литератора. У них, наверное, есть какие-то проблемы. Но я – не литератор. И даже не интеллектуал (еще одно позорное слово). Так что это все не ко мне.

- ОК, больше не буду. Сохранилась ли литературная критика в России? И если да – кто может адекватно оценивать поэзию, поэтические процессы?

- Критика есть. Только она несостоятельна. Это либо цеховой междусобойчик, либо желтая пресса (точнее ее попытка). Мне так понятней – второе. Потому что хоть ясно, ради чего люди за компьютер садятся. Но в этом нет ничего страшного (я про то, что в России кризис критики). Это как раз нормально. Стихи всегда все опережают.

- Есть ли у вас политические взгляды? Я читал, что свобода для Воденникова - это «удачное сочетание воздуха, солнечного света, первой сигареты»... Какие-то иные определения допускаются?

- Есть. Я против фашизма. Причем любого. В том числе и интеллектуального.

- Что будет с Россией, есть ли прогнозы? Или Бог с ней, с Россией? Или черт с ней?

- С Россией все будет хорошо. Я это чувствую. Я такие вещи всегда чувствую. Дело не в моем уме или моей логике, а в моей коже. Я же животное. В любом случае – для стихов будет самое главное время. Может, потому что будет не-свобода. А может, потому что наоборот – свобода. Тут уже я не знаю. Может, мы просто все идем к пропасти. Но даже если это так, то значит: идти к пропасти – это сейчас ХОРОШО.

- Хорошо. Спасибо. Очень хорошо.

Беседовал Захар Прилепин
zaharprilepin.ru / официальный сайт писателя
arischa

18/09/2009

12
О счастье

Если где он и есть — этот странный летающий дом,
с занавеской и ветром в кровати, — лихой и горбатый,
то он был только там, где мы спали с тобою вдвоем,
(как с отцом, как с сестрой, как с лисой, как с собакой и с братом) —
через стенку с Васильевной Анной (соседкою) — в сердце моем.



I.
Я живу в летающем доме.

Ночами он скрипит, как корабль, и иногда роняет картинки в легких рамках со стен.

— Бымц, — говорит картинка.

— Е-мое, — говорю я.

— Это когда-нибудь кончится? — говорит сосед снизу.

— Нет, — отвечаю я. — Это не кончится никогда.



Так и случается...

Я просыпаюсь утром и вижу: все — летит.

Мой дом летит, вместе с ним летит дуб под окном (у меня есть подозрение, что дуб тут неслучаен), облака, жизнь, лето, тополиный пух, зяблик, стираное белье на веревке.

Даже белая занавеска с утра надувается, как беременная, и запросто достает до изножья кровати, закрывая при этом телевизор и тумбу под телевизором.

Но на этом как раз все и кончается.

Тумба и телевизор — твердо стоят на своих местах и летать не желают.



По телевизору я иногда смотрю «Дом-2», а в тумбе — лежат альбомы с репродукциями.

Среди них есть и голландец Вермеер. А у него — картина (45 с половиной сантиметров на 41). Называется «Молочница».



... Пустая желтовато-серая выбеленная стена, с какими-то выщербинами или следами от гвоздей. Слева — окно. На стене (боком) плетеная четырехугольная корзинка и золотой чайник. В левом нижнем углу картины — небольшой кухонный стол, возле него (заполняя собой почти всю картину) стоит служанка. В желтой кофте, красной юбке и синем переднике.

Она внимательно и осторожно наливает из глиняного кувшина — в глиняную же темную миску — молоко. Молоко течет тонкой струйкой и светится. Рядом лежат разломанный хлеб и булка. И их разломы горят как золото.



Эти разломы горят неслучайно. То ли Вермеер пользовался камерой-обскурой, и при этом освещении из окна на хлебе возник блик, то ли он сам так придумал, но в любом случае — эти ослепительные точки — чистая техника. И называется она «пуантильной».

Вермеер усыпает края хлеба и крошки мерцающими световыми точками.

И хотя считается, что центр картины, ее ось — эта как раз переливающаяся струйка молока — но я этого не вижу.

Для меня: центр картины — это разломанный хлеб.

И крошки — которые сияют и горят.

Этот хлеб не дает мне покоя.



II.
... Есть в звукозаписи такая фишка — голос с чтением (который потом будет звучать под музыку) обрабатывают следующим жестким образом: срезают некоторые нижние частоты и убирают верхние. Чтобы голос не басил на низких нотах и не был слишком гибким в высоких. (Бывают такие голоса — их всегда слишком много.)

Потом его еще иногда пропускают через смягчающий «фильтр». И голос становится выправленным и ровным. Как из ниоткуда. Так называемый «белый».

С ним нельзя лечь, с ним нельзя спать, с ним нельзя жить — его можно только любить или ненавидеть. Или быть к нему равнодушным. На расстоянии.

Слишком грубая жизнь уходит из него, слишком высокая спесь — тоже.

Поэтому теперь — он не принадлежит даже тебе.

И этот очищенный голос — тоже вопрос техники.

Этот голос — я.

У меня больше ничего нет. И, по-моему, это здорово.



... И поэтому сейчас — когда кончается ветер и дом на секунду успокаивается (зависает между облаком и землей) — я сижу на кровати и смотрю на дуб, на разродившуюся и опавшую в животе занавеску и на противоположную пустую стену, такую же, как стена в альбоме.

Я вижу, что стена в моем доме тоже желтовато-серая, с какими-то выщербинами или следами от гвоздей — и знаю, что раньше она не была пустой: там была нарисована географическая карта. (Вермеер ее потом затер в подлиннике: карта — это слишком роскошная драгоценность, слишком неуместная деталь для простосердечной служанки, которая переливает молоко на кухне.)



Но я-то знаю, что было нарисовано на той МОЕЙ затертой карте.

И знаю, почему она затерта.



Ведь как только подумаешь, что все, что было у тебя в жизни, — это любовь, и эта любовь как река, то становится стыдно.

Стыдно говорить «любовь-река» (можно было бы и сказать позаковыристей и поспокойней). Стыдно понимать, что только она и была. И ослепительные белые пятна солнца на темной воде. Их так много, что мне уже ничего не видно. Река одна, а людей на отлогах и на берегах — много. И кто-то еще стоит — вот тут, рядом (на бликующем камне), а кто-то уже за минувшим поворотом, но их взгляды продолжают друг друга, и я продолжаюсь в них... А может, вас и не было никого, а это просто река блестит?



... Я целую наспех виски и губы — и руку, руку («Дима, вы совсем охуели, — у вас просто какая-то мания», — и руку прячут).

Нет ничего лучше теплой сухой хлебной, повернутой тыльной стороной, мужской руки.

Нет ничего лучше упрямой женской ладони.

И детского темечка.

Детское темечко пахнет хлебом.



Если где и есть центр мира, его ось — то он там, где сижу сейчас я.

Мой дом — падает.



. . . . . . . . . . . . . .



— Господи, — говорю я, обращаясь к кому-то на «ты» по привычке (хотя смысла нет обращаться на «ты», ибо там все совсем по-другому: я знаю — я видел).

— Господи, разломи меня, — и Ты увидишь: не мою трепещущую изнанку, не мои перламутровые почки, не мою горячую селезенку, не мое — темное — гулко стучащее сердце.

Ни мою жизнь, ни смерть, ни мою нежность, ни любовь, ни мое усилие, ни последнее «нет», ни мое равнодушное счастье... не увидишь

Ты увидишь мой голос.

Выпрямленный. И чистый.

А на моих разломах — пусть горят и сверкают ослепшие на солнце крошки.

Хлебные и сухие.

В нашей жизни эта техника называется «пуантильной».

______________________



— Я все жду, когда ты напишешь колыбельную. У тебя это должно получиться, — сказали мне однажды, может быть, не подумав.

— Ну что ж, — отвечает мой наглый алый живой неочищенный мякиш. — Вот я и пишу.



arischa

22/09/2009

13
Что-то я совсем забросила Д.В.
Одно из моих любимых эссе о книге Тимура Кибирова "Интимная лирика"


Если ты еще не в курсе,
я скажу тебе, читатель:
все зависит от контекста,
все буквально, даже я!
......................
вне контекста, к сожаленью,
не бывает ничего!
Абсолютно ничего,
кроме Бога одного.

Тимур Кибиров, из книги "Интимная лирика"

1.Не хочу никого обижать, но люди разучились правильно говорить с поэтом. Не с человеком (в этом они как раз преуспели), а с одной из его составляющих, кстати, не всегда самой лучшей. Конечно, в этом виноваты не люди, а условия, это понятно, но от этого условия не становятся менее обременительными.

2. Поэт хочет, чтобы ему сказали, что он гениален. Остальное его томит. Когда ему говорят, что его эпиграфы - это творческое развитие приема поэта Н., он испытывает тоску и неудобство, как если бы он поел луку. В этом смысле все критические штудии для поэта бессмысленны и оскорбительны. Критик всегда говорит о динамике, поэту же надо, чтобы оценили его статику (нет, он, конечно, тоже мыслит линией, но просто его линия иная). Из-за того поэт всегда вынужден оправдываться. Гением его никогда не назовут, это тоже понятно. Непонятно только, чему вы радуетесь.

3. Это я к чему? Это я к тому, что о стихах надо говорить только в режиме любви. Любви к ним, а следовательно, к их создателю. Если этого нет - не стоит сотрясать декабрьский воздух. (Впрочем, и писать стихи для других целей тоже не стоит).

Так вот - я люблю Тимура Кибирова и мне нравится его книга "Интимная лирика". О замечательном вызове ее названия, об ее соотношении с книгой "Парафразис", о концептуальном реверансе со списком "Использованная литература", а также о смене меланхолической тональности на тональность, если не героическую, то, по крайней мере, эскапистскую, - обо всем этом, надеюсь, напишут более успешные авторы. А я бы хотел сказать о другом.

Стихи Кибирова - влажны, неточны и явно легко пишутся. Это все могло бы составить их недостаток. Но это их достоинство.

Во-первых, потому что такая их природа позволяет автору вопрос задавать и самому же получать на него ответ (а это уже доблесть), а во-вторых, потому что именно это и делает его книгу прямым высказыванием.

Это высказывание не состоит из отдельных стихотворений, не множится и не ветвится, не создает добавочных островков смысла. Более того - кибировскую книгу можно легко пересказать. И это тоже не упрек. Напротив, это замечательно, ибо книга Кибирова мне напоминает гостиничный счет: никакие толкования и домыслы здесь неуместны. О том, что другие говорить не хотят, не понимают, не считают возможным, - об этом Кибиров говорит прямо. А стихи, освобожденные от темнот и спасительного мерцания, только подчеркивают его отвагу. (Ведь чтобы выйти из контекста - для того отвага просто необходима, если кто не ощутил влияния контекста, сперва благотворного, потом удушающего, будем считать, что ему повезло. В любом случае, отсеять кибировский опыт или его не заметить - уже не представляется возможным.)

Но тут есть и еще одна проблема.

4. Тимур Кибиров - конечно, любимец. А как всякий любимец, как социальный феномен, он прекрасно понимает, что любая любовь и любая феноменальность держится на живом мясе. И что мясо, к сожалению, надо постоянно наращивать, что во многих смыслах чревато. Это ведь только людям, которых мало любили, кажется, что чужая любовь приятна или что она дается за просто так. Это неправда. Любовь к тебе - это прежде всего твоя несвобода и твоя ярость. Ярость и злоба живого организма, который все хотят любить, а он хочет, чтоб все отстали. Чем же Кибиров лучше всех других любимцев? Ничем не лучше. Поэтому он и хочет освободиться от обременительности любви и тем ее, естественно, сохранить. Возможно, что кто-то усмотрит в этом новую литературную позу (что совсем не вздорно), но просто позу здесь надо понимать как единственно правильное и удобное положение рук и ног.

И последнее. Читать поэтические книги вредно, читать автобиографические книги вообще опасно. Нельзя без последствий для своего душевного здоровья проследить чужую жизнь, особенно если учесть, что она дана тебе в ее пограничном состоянии. С точки зрения нравственности - это удовольствие сомнительно, с точки зрения эстетической - безнадежно. Но если уж ты читаешь, тогда будь любезен - отвечай внятно на внятно поставленный вопрос. В противном случае, ты рискуешь поступить неблагородно. А это уже нехорошо.

www.vodennikov.ru/index
arischa

25/09/2009

14
Из книги "Мужчины тоже могут имитировать оргазм"




Прошу обратить внимание на то,
что я ничего не пишу о своей повседневной жизни, -
а лишь о мгновениях мистического потрясенья,
которые мне довелось пережить.


Юкио Мисима

В молодости мне говорили, что я хороша,
я этому верила,
потом говорили, что я умна, -
я этому верила тоже,
теперь же мне говорят,
будто бы я святая,
но этому я не поверю уже никогда.


Святая Тереза

Господи, всю свою жизнь
я хотел быть проституткой
или по крайней мере - быть абсолютным монархом
вместо этого
про меня написали десяток статей
(www.levin.rinet.ru):
"Очищение возвышенным криком"
"Буйный цветок неокрепшего неомодерна"
"Слово-субъект в полифоническом тексте"
и даже
"Новая искренность, новая чувственность, новое слово".

Господи, на что ж ты потратил
мою бесценную жизнь.
Дмитрий Воденников






Lena_Ka

29/01/2011

17
Дмитрий Воденников
Эссе о Марине Цветаевой (из учебника "Литературная матрица")

1.


Читатель (особенно простодушный) часто думает, что в поэте существует какая-то единственная черта, которая определяет его полностью. Причем единственной чертой считает самую спорную. Это как с обычной человеческой тайной — положи ее на самое видное место, и ее никто не увидит. Все будут говорить о твоих темнотах, нарциссизме, тщеславие, желании быть любимым — а основного не заметят. А ведь именно это незамеченное, но положенное прямо перед чужим носом — и есть ты.
Вот так и поэт — кладет перед читателем свою тайну, но простодушному читателю нет до этого дела (и его можно понять).

Поэтому когда вдруг заговорят про Ахматову — то многие будут твердить про ее смирение (которого никогда не было, так как если уж пользовать этот словарный корень в отношении к Ахматовой, то стоило бы говорить скорей об антисмирении, как о зеркальном продолжение единственной востребованной и увиденной мирой лже-черты).
Если о Блоке — то будет упоминаться его туманность (хотя он как раз прост и ясен).
У Пастернака разглядят растворённость, у Мандельштама — социальную виктимность и т.д.

И все это будет по касательной.
Потому что в Мандельштаме главное — его способность как раз не быть жертвой.
В Пастернаке — не быть растворенным, а как раз быть свидетелем и наблюдателем (а наблюдатель всегда отсраннен).
А в Блоке — простота и прозрачность его мира (где разведенно по полюсам, а стало быть: не противоречиво).

И происходит подобное смешивание и замещение (подлог, проще говоря) — по очень простой причине: люди не любят воспринимать вещь, предмет и событие в целостности и объёме (по-видимому, здесь есть какое-то психологическое объяснение). И им легче свести все противоречия и многосмысленность к какой-то одной, наиболее запоминающейся внутренней истории.

Людей можно понять, но это и сильно в них раздражает (вот отличный пример: я только что приписал людям единственную черту — не умение видеть мир в многообразии, и возможно, это совсем не так, и я даже не захотел посмотреть, что же лежит на упомянутой поверхности, увидеть людскую тайну, и кто-то из прочитавших уже почувствовал законное раздражение. Ну и на здоровье. Мы все в этом колесе.)

Так вот…. Определяя Цветаеву, ее «единственную» черту — большинство сразу заговорит о ее безмерности. И опять ошибутся. Безмерности в Цветаевой не было. Гипертрофированность — да, была. Зацикленность на себе — тоже. Неспособность увидеть чужую правду — в том числе. Но это не называется безмерностью.

Злая Надежда Яковлевна Мандельштам (объясняя причины «вывихнутого» 20 века не только на примере «вывихнутости» палачей, но и на примере вывихнутости самих жертв, которые вполне унаследовали все безответвенные черты своих мучителей) в своей «Второй книге» говорила о Цветаевой, как о великой своевольнице.
Своеволие (уже без всяких чужих словсеных насилий и ухищрений), конечно, одна из основополагающих черт поэтического мира Цветаевой. Она и сама об этом много говорила. Слишком много.

Я люблю такие игры,
Где надменны все и злы.
Чтоб врагами были тигры
И орлы!

Чтобы пел надменный голос:
«Гибель здесь, а там тюрьма!»
Чтобы ночь со мной боролась,
Ночь сама!
(из стихотворения «Дикая воля», 1909—1910 г.)

Ужели в раболепном гневе
За милым поползу ползком -
Я, выношенная во чреве
Не материнском, а морском
(из стихотворения «И что тому костер остылый», 1920 г.)


Вспомяните: всех голов мне дороже
Волосок один с моей головы.
И идите себе… — Вы тоже,
И Вы тоже, и Вы.

Разлюбите меня, все разлюбите!
Стерегите не меня поутру!
Чтоб могла я спокойно выйти
Постоять на ветру.
(еще одно раннее стихотворение, 1915 года)


И в смешных наивных детских стихах, и в зрелых женских ( а за это ее и любят читатели и читательницы) есть только она одна, и никого больше. Все остальные — статисты.
И вот тут-то и начинается самое интересное.

А именно то, что мне и кажется принципиальным в истории жизни Цветаевой, а еще больше — самым принципиальным моментом во влиянии цветаевской жизни и ее личностного опыта на поэзию ХХ века (и возможно даже XXI)…
Я говорю о мифе, который она смогда оставить после себя (достаточно дорого заплатив за него при жизни). О мифе, а стало быть, о почти бессмертие. Потому что только миф может пережить даже стихи: основной корпус текстов может соскользнуть в уважительно-читательское небытие, а горстка стихов, меняющих реальность, всё это выдернет. (Я сейчас не говорю, что у Цветаевой была только горстка драгоценных стихов, я говорю всего лишь о законах поэтического послесмертия. Хотя само по себе поэтичсекое послесмертие ничего не стоит. И это мое четкое убеждение. Потому что смысл имеет только реальная жизнь, которая есть здесь и сейчас. И которая текла, текла да и вытекла. Кстати, сама Цветаева это отлично понимала. Тут она была абсолютно честной и в бирюльки про памятники не играла.)

Все поэты (а уж про поэтов Серебрянного века и говорить не стоит) становятся заложником своего мифа. Не все — выбирают такой путь, который ведет к самоубийству. Но и это тоже — поступок. Для самого поэта. Но не его эпигонов.
Хотя и за них он тоже в ответе.

…Я помню, когда мне было лет десять, на нашей даче, под Можайском у родственников, где я жил, была соседка. Она была то ли скульптор, то ли художник, с крупными чертами лица и ходила босиком. Она, собственно, и открыла мне Цветаеву. Но дело сейчас не в этом. А дело было в том, что каким-то неуловимым образом она узурпировала у Цветаевой её безбытность, неустроенность, сложность, конфликтность (не знаю уж, как у неё самой обстояло дело с даром, надеюсь, что она была талантлива, потому что без дара — вся эта цветаевская муть и выверт — смотрятся вообще бессмысленными).
И когда я сейчас вспоминаю целую вереницу женщин 70-80-хх годов, строивших себя под Цветаеву, я очень хочу верить, что у этой то художницы или скульпторши всё сложилось хорошо. И она смогла сбросить с себя этот морок. Потому что (и тут я подхожу к самому главному, что я имею сказать о Цветаевой) цветаевский путь — это тупиковый путь, путь, ведущий в никуда. Любой большой поэт всегда показывает нам так выпукло (даже не желая того), куда его завели все эти Игры и игрища. Потому что только он и отвечает за свои слова. Дело у него такое.


Поэт — издалека заводит речь.
Поэта — далеко заводит речь.

Планетами, приметами… окольных
Притч рытвинами… Между да и нет
Он — даже размахнувшись с колокольни -
Крюк выморочит… Ибо путь комет -

Поэтов путь. Развеянные звенья
Причинности — вот связь его! Кверх лбом -
Отчаетесь! Поэтовы затменья
Не предугаданы календарем.
(из стихотворения «Поэт», 1923 г.)

Это точно.
Не предугаданы. А речь — заводит далеко.
Поэт вообще существо лживое, муторное и мутное.
Обвинять его в этом бессмысленно. Не бессмысленно только одно: ждать, что на выходе из всей этой смеси нечестности, нечистоты, эгоизма, нечуткости к другим и позы — выйдет, наконец, что-то, что будет ему оправданием: настоящая его жизнь и настоящая его честность. Этого только и ждут. И он сам ждет.

Поэтому радоваться тому, что тебя далеко заводит речь — нечего. Она и дислексика далеко заводит. Но в этом и разница между дислексиком и поэтом — второй всегда понимает,ч то слова не случайны, и рано или поздно за них придется платить. И даже если ты готов платить самую высокую цену, то уже приготовившись платить, ты вдруг догадаешься, что есть еще в этом мире и «над-слова», стихи не о себе, а о мире. О чем-то большем, чем ты. И тогда твоя цена за просто слова (пусть и оплаченная твоей жизнью) становится невысокой. Почти ненужной. Мелкой разменной полушкой.

Потому что нашей сути, нашему предназначению нет никому дела, что мы страдаем нимфоманией или неумением любить (а сами кричим, что любим безмерно — так, что этого адресату нашей любви просто не вынести) ….; Нашей сути, нашему кащееву яйцу (а в нем, как известно, иголка) есть дело только до того, смогли ли мы эту свою нимфоманию и неумение любить переплавить в тигле стихотворения (а для непишущих — в жизни) так, чтобы хоть что-то самим — пусть на короткий гаснущий день — понять о себе, настоящих (а настоящие — мы совсем другие, без этой эгостической и своевольной душевной помойки), перед тем как опять свалиться в очередной годовой приступ.

Ибо неважно — плох ты, или хорош.
Эгоистичен или нет.
Важно: позволил ты себе это или нет.
Разрешил ли себе это.

Цветаева вот — разрешила.


2.


Принято считать, что Цветевых у нас две — до эмиграции и после. Я не совсем в этом уверен (человек ведь река, а не два берега), но если с этим соглашаться, то могу сказать,
что я не знаю ни одного поэта (даже Пастернак — это скорей запах дождя, занавесок, оттепели — то есть скорей влажных запахов), который бы так умел передавать запах пыли, как это умела делать «первая» Цветаева.
Но не той чердачной пыли, затхлой и скучной, а земной. У дороги. Когда вокруг столбы солнца, а вокруг городские лопухи или пригородная земляника. И в этом ее секрет. При всем якобы очевидном трагизме «первой» Цветевой, она совсем не трагична, а «всеприимна». Даже легкомысленна. И уж точно никого не упрекает. Потому что — не за чем.

Идешь, на меня похожий,
Глаза устремляя вниз.
Я их опускала — тоже!
Прохожий, остановись!

Прочти — слепоты куриной
И маков набрав букет,
Что звали меня Мариной,
И сколько мне было лет.

Не думай, что здесь — могила,
Что я появлюсь, грозя…
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!

И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!

Сорви себе стебель дикий
И ягоду ему вслед,-
Кладбищенской земляники
Крупнее и слаще нет.

Но только не стой угрюмо,
Главу опустив на грудь,
Легко обо мне подумай,
Легко обо мне забудь.

Как луч тебя освещает!
Ты весь в золотой пыли…
— И пусть тебя не смущает
Мой голос из-под земли.

1913 г.

Этот же запах пробивается и в двух строфах стихотворения 19-го года «Тебе через сто лет», о котором я скажу позднее, — и это запах тоже — запах пыли, никак прямо не упомянутый, но от которого щемит сердце:
…И грустно мне еще, что в этот вечер,
Сегодняшний — так долго шла я вслед
Садящемуся солнцу, — и навстречу
Тебе — через сто лет.
Впрочем, может, его, этого запаха пыли и земли, там и нет. Но я его слышу. До такого наваждения, что когда уточнил дату написания стихотворения, то удивился: оно помечено августом, а я явно ощущаю апрельскую пустоту, с тем характерным запахом подсохшей, но еще голой земли и асфальта.
Но потом этот запах тоски и счастья пропадает. То ли дело в том, что Цветаева в эмиграции захотела писать даже не словом, не полсловом, а слогом (её свидетельство). А слог, как известно, ничем не пахнет.
То ли от того, что ей просто не нравился запах автобусов, рынков, больших чужих городов и всего остального слишком человеческого (она, кстати, в отличие от большинства её великих товарищей и товарок, на мой взгляд, не была космополитичной: не тосковала по мировой культуре, как Мандельштам, не рвалась в Париж, как Ахматова, благо, что видела его изнутри, не была инфантильным урбанистом, как Маяковский).
То ли оттого, что разучилась быть счастливой.

Но исчезло не только это.
Читая «вторую» Цветаеву (которая, чисто стихотворно мне нравится гораздо больше «первой»), ловишь себя на ощущении, что «первая» жила как-то честнее и справедливее (пусть и интуитивно). То есть как будто все видя с разных сторон, глядя сверху, а не только со своей собственной стороны и из своего угла (каким бы прекрасным он ей не представлялся: ибо нет прекрасных углов, все они затхлые).
Даже в таком детском стихотворение «Легкомыслие — милый грех» есть уже это смотрение на всех и себя, в том числе, сверху. Какое-то равноудаленние от всего там просвечивает — через все «я», на которых автор так явно настаивает.

Вот это веселое стихотворение.

Легкомыслие! — Милый грех,
Милый спутник и враг мой милый!
Ты в глаза мне вбрызнул смех,
и мазурку мне вбрызнул в жилы.

Научив не хранить кольца,-
с кем бы Жизнь меня ни венчала!
Начинать наугад с конца,
И кончать еще до начала.

Быть как стебель и быть как сталь
в жизни, где мы так мало можем…
— Шоколадом лечить печаль,
И смеяться в лицо прохожим!

…Чего ж тут говорить — стихотворение вполне альбомное, подростковое. Но вот это напряжённое ощущение счастья (которое ничего ни у кого не требует) даже в такой незначительной лисьей черте как легкомыслие, по-моему, стоит многого.

(Написал «незначительной лисьей черте» и вдруг вспомнил, как уже упомянутая Надежда Яковлевна Мандельштам, когда писала о нечеловеческом опыте 30-40-хх годов ХХ века, вспомнила про одну женщину, которая всё своё несогласие со сталинским режимом сводила к женскому и легкомысленному «не хочу». «Не хочу», — говорила она, когда ей предлагали написать донос на своих близких людей, угрожая пытками. «Не хочу», — когда ей предлагали выменять свободу на осведомительство, отправляя в лагерь. «Не хочу», — говорила она всему миру, когда по ней прошли катком репрессий, отняв половину жизни. Не хочу говорила она — и выиграла.)

И вот это — уже свое — «не хочу» первая Цветаева, по-моему, долгое время несла в мир весело и осмысленно. И трудно обяснить, когда (то ли не справившись с уходящей женской жизнью, то ли с социальными катастрофами, то ли со своим своеволием, то ли со всем сразу) «вторая» Цветаева превратила лёгкое пушкинское «не хочу» в лишённый объёма упрёк. Как будто не вытянула это свое «не хочу». Переделала в «нет, хочу, и отдайте».
А может она просто «разрешила» это себе?
Имея на это право, как и любой из нас, когда мы начинаем топать ногами на мир и посылать его в Европу и в почечуй.
Как бы то ни было — в любом случае так началась «вторая» Цветаева.
Которая и сделала себя «вторую» признанно гениальной..
Жаль, что мы не увидели еще и «третью». Которую мы могли бы назвать уже «великой» (Впрочем, какое ей дело, как мы ее назовем: И какое дело нам, как нас назовут после смерти? Жаль ведь не остутствующих называний. Жаль неосуществленного опыта, который нам мог бы помочь. Но и здесь нечего поскуливать — значит, мы это сможем попробовать сделать сами.).

Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух — не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!

Пляшущим шагом прошла по земле!- Неба дочь!
С полным передником роз!- Ни ростка не наруша!
Знаю, умру на заре!- Ястребиную ночь
Бог не пошлет по мою лебединую душу!

Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Прорезь зари — и ответной улыбки прорез…
— Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!


3.

Нет смысла отрицать: канва жизни Цветаевой после революции была действительно конфликтной и сложной (правда, это была история не только лично Цветаевой, но и всего народа, хотя, понятно, что Цветаевой было от этого всего не легче): голод и неустроенность послереволюционного быта, смерть младшей дочери Ирины (впрочем, здесь тоже было много непонятного, так как есть свидетельство, что Цветаева специфически относилась к своим материнским обязанностям и почти не приезжала в тот приют, где Ирина и умерла — иными словами , отношение Цветаевой к младшей дочери вообще вызывает много вопросов), отъезд из России.
Но и во время эмиграции жизнь не смогла наладиться, были обычные для эмигрантов проблемы с работой, возникали конфликты с с местными литераторами, апофеозом же был скандал вокруг ее мужа Сергея Эфрона, когда выяснилось, что он работал на НКВД. И по мнению многих исследователей ее жизни, именно этот сканадл и вынудил Цветаеву вернуться.

…С другой стороны, это была общая судьба, и никто в это время не мог похвастаться стабильностью и легкостью бытия. Это я говорю не к тому, чтоб в чем-то упрекнуть Цветаеву, а чтобы высветить мне очевидную историю ее жизни.
«Русскому страданию я всегда предпочту гетевскую радость», — говорила Цветаева.

И, конечно, это слова героя, воина, человека, способного преоделеть свою жизнь, стать очищенным.
Другой вопрос, что весь корпус текстов, пришедшийся на эмиграцию, эти слова ее не подтверждает. Дело не в том, как тяжела была жизнь или ужасна (вспомним того же Мандельштама, который перенес, конечно, больше, чем Цветаева, и сгинул в лагере, но в его стихах воронежского периода, когда он даже уже испытывал серьезные проблемы с властью, не говоря уже о животном страхе, его охватившем, просвечивает поразительное приятие жизни), а в том, какое художественное осмысление эта жизнь получает в стихах. Ведь стих — это совершеннейший, очищенный остаток твоей жизни. Труд даже не души, а того, что больше души. Но Цветаева, так любившая все составляющие этого слова — душа, о душе, для души (в том числе и греческую Психею), тем не менее продемонстрировала в стихах именно обиду этой души. И на что?
На то, что не любили?
Но разве на это можно обидется? Особенно когда твоя душа безмерна?
Обижается ведь в нас совсем другой орган, а не эта вздорная ересь (он у каждого свой: язык, голова, желудок, низ живота). Ну тогда давайте так его и назовем.
Причем тут «Псише»?
А если причем, то это уже, конечно, некая половинчатая правда.
Игра в одну лузу.
И если посмотреть ее — даже некоторы лучшие — стихи эмигрантского периода, то эту игру в одну лузу читатель и увидит. Ибо основное слово, которое можно назвать для определения ее умонастроения и отношения к миру в этот период, это УПРЕК.

В себя, в единоличье чувств.
Камчатским медведем без льдины
Где не ужиться (и не тщусь!),
Где унижаться — мне едино.

Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично, на каком
Непонимаемой быть встречным!
(«Тоска по Родине», 1934 г.)

Или вот еще более показательно… Следующее стиховорение, на котором это поэтическое токование особенно видно — как раз шедевром не является (в отличие от только что процитированной «Тоски по Родине»).
Героиня (впрочем, что это за ерунда, нет тут никакой героини, это сама Цветаева, я вообще не верю в лирических и героев поэтов 20—21 века) устраивает странную и несправедливую разборку с человеком, к которому, по-видимому, испытывала какие-то чувства, но который, как и все предыдущие (и это тоже не случайно), оказывается пошляком. А собственно с чего? С того, что он имел неосторожность сравнить пейзаж с гастрономической вещью? Но мы отлично помним, как то же самое любили делать, например, Набоков, или, что уже гораздо ближе Цветаевой, тот же Мандельштам, когда сравнивал в «Путешествии в Армению» человеческое зрение с лайковой перчаткой (кстати, его за это упрекали в том же сталинском «Московском комсомольце»: неприятная показательная параллель для Цветаевой, обращающей схожий упрек безымянному несостоявшемуся возлюбленному):

И какое-то дерево облаком целым -
— Сновиденный, на нас устремленный обвал…
«Как цветная капуста под соусом белым!» -
Улыбнувшись приятно, мой спутник сказал.

Этим словом — куда громовее, чем громом
Пораженная, прямо сраженная в грудь:
— С мародером, с вором, но не дай с гастрономом,
Боже, дело иметь, Боже, в сене уснуть!

Мародер оберет — но лица не заденет,
Живодер обдерет — но душа отлетит.
Гастроном ковырнет — отщипнет — и оценит -
И отставит, на дальше храня аппетит.

Мои кольца — не я: вместе с пальцами скину!
Моя кожа — не я: получай на фасон!
Гастроному же — мозг подавай, сердцевину
Сердца, трепет живья, истязания стон.

Мародер отойдет, унося по карманам -
Кольца, цепи — и крест с отдышавшей груди.
Зубочисткой кончаются наши романы
С гастрономами.
Помни! И в руки — нейди!

Ты, который так царственно мог бы — любимым
Быть, бессмертно-зеленым (подобным плющу!) -
Неким цветно-капустным пойдешь анонимом
По устам: за цветущее дерево — мщу.
(Поэма «Автобус», 1934 — 1936 г.)


…Вообще «месть» за неудачно сказанное слово и проклятье за то же самое — это как-то очень мелко, нечестно, не для Психеи.
И вопрос даже не в том, что хотя ему и было обещано задним числом (дескать, вот смотри, чего не получил), что он мог «царственно быть любимым"…
И не в том, что этого ему надо было поступиться лишь одним — не быть собой (а иначе как же царственно и как же любимым, если вот он, перед тобой, этот человек, со своими живыми особенностями, со своими сравнениями, пусть и гастрономическими, — люби его, хоть царственно, хоть нет, но не любится что-то). …
А вопрос в том, что это все подлог: и поездка за город, и сам человек, которому суждено быть анонимом теперь (а разве в стихах они не все анонимы?), и месть за дерево (это вообще комическая деталь: а за птичку-синичку мстить будем?), и сама история.
Подлог и предлог.
Для стихотворения, поэмы и нового упрека миру.
Ибо все, что было, — это и не любовь и не попытка любви, а просто закрученное вверх своеволие, использование человека, дерева и автобуса как функцию. Для собственного высказывания.

То есть с одной стороны, все понятно: жизнь загоняет в угол, и первое, что хочется сделать своевольцу, это шваркнуть миру в лицо какой-нибудь вещью.
А с другой стороны — возникает казус: своеволец думает, что шваркнул перчаткой, но он ошибается: это больше похоже на половую тряпку, а его интонация и поведение — скандал уборщицы с присказкой: «Я одна, а тут все ходют, ходют».

Вот как здесь….


Никуда не уехали — ты да я -
Обернулись прорехами — все моря!
Совладельцам пятерки рваной -
Океаны не по карману!

Нищеты вековечная сухомять!
Снова лето, как корку, всухую мять!
Обернулось нам море — мелью:
Наше лето — другие съели!

С жиру лопающиеся: жир — их «лоск»,
Что не только что масло едят, а мозг
Наш — в поэмах, в сонатах, в сводах:
Людоеды в парижских модах!

Нами — лакомящиеся: франк — за вход.
О, урод, как водой туалетной — рот
Сполоснувший — бессмертной песней!
Будьте прокляты вы — за весь мой

Стыд: вам руку жать, когда зуд в горсти, -
Пятью пальцами — да от всех пяти
Чувств — на память о чувствах добрых -
Через все вам лицо — автограф!

К сожалению, даже на примере этого стихотворения (когда-то очень любимого мной, потому что я тоже не избежал этой мути своеволия, очень гордясь ею) легко рассмотреть этот вдруг проявившийся способ миростроительства у «второй» Цветаевой (я — и они, я ничего не должна, ибо есьм, они — должны мне всё, ибо сейчас не будут, так как я их уничтожу словами). Но слова для того, чтобы уничтожить, должны быть бесстрастны, безличны и «про всех». Да и тогда они ничего не уничтожат. Они вообще — для другого.
Не для памфлетов и сатир. И не чтобы мочить в сортите.
Они — для тебя.
И только.

И поэтому самым ярким и одновременно смешным здесь, в этом стихотворении, становится ее, цветаевское, несправедливое заговаривание («поэта далеко заводит речь»), которое сразу же довольно комическим образом проявляется в первой же строфе (тем самым удешевляя все стихотворение):

Никуда не уехали — ты да я -
Обернулись прорехами — все моря!
Совладельцам пятерки рваной -
Океаны не по карману!

В чем же упрек Цветаевой? Что совладельцам пятерки рваной океаны не по карману? А что ее в этом изумляет? Или она говорит о каких-то мифологических океанах, где тоскует мировая душа? Тогда для того, чтоб добраться до Такого Окена не нужно пятерки. Достаточно закрыть глаза.
Если же она говорит о курорте (которые так презирает), то это истерическое восклицание тем более кажется странным. Да, океаны не по карману совладельцам рваной пятерки. Такая вот банальная арифметика (но разве это предмет для высказывания в стихотворении?)

В общем, как ни крути: и по грубым материальным законам и по возвышенным соображениям (ибо если ты так возвышен, то для тебя нет пятерок, ты просто их не считаешь, ибо тогда океаны рядом с тобой всегда) эти строчки приблизительны и случайны.

…Но когда все эти несправедливости и преувеличения на пустом месте уходят и поэт стоит уже точно в том месте, где и должен стоять (без обид, все видя, в том числе и свою мелочь, мелочность и ничтожность), приходят такие вещи, которые не мог написать никто, кроме «второй» Цветаевой. И уже никогда не напишет. Потому что Цветаева — не мы.
И эти стихотворения — чистые шедевры.
Их много. Это и «Поэма Конца», и «Тоска по родине», и «Сад», и «В мыслях об ином, инаком» и многие другие.

(…)
Корпусами фабричными, зычными
И отзывчивыми на зов…
Сокровенную, подъязычную
Тайну жен от мужей и вдов

От друзей — тебе, подноготную
Тайну Евы от древа — вот:
Я не более, чем животное,
Кем-то раненое в живот.

Жжет… Как будто бы душу сдернули
С кожей! Паром в дыру ушла
Пресловутая ересь вздорная
Именуемая душа.

Христианская немочь бледная!
Пар! Припарками обложить!
Да ее никогда и не было!
Было тело, хотело жить,
Жить не хочет.
(из «Поэмы конца», 1924 г.)

«Поэма Конца» вообще устроена таким образом, что все начинает там работать на настоящую честность. Большая часть поэмы построена как диалог. То есть реплики в диалоге следуют одна за другой и уже невозможно определить, кто говорит — мужчина или женщина. Хотя, конечно, эта оппозиция Цветаевой: мужчина — не герой, который ищет лёгких путей (читай, обыденных) в любви, и женщина, которая строит дом на горе (читай, в своём сердце), — сохраняется. Но этот сплавленный сгусток любовного прощального разговора, разбитый на реплики, иногда даёт удивительный эффект: мы действительно слышим две реальные правды и никому авторским своеволием не даётся фора. То есть мы оказываемся в эпицентре настоящего любовного поединка, который никто не выиграет. И мир в поэме становится похожим правду. А правда в поддавки не играет.

….Движение губ ловлю.
И знаю — не скажет первым.
— Не любите? — Нет, люблю.
— Не любите? — но истерзан,

Но выпит, но изведен.
(Орлом озирая местность):
— Помилуйте, это — дом?
— Дом в сердце моем. — Словесность!

Любовь, это плоть и кровь.
Цвет, собственной кровью полит.
Вы думаете — любовь -
Беседовать через столик?

Часочек — и по домам?
Как те господа и дамы?
Любовь, это значит…
— Храм?
Дитя, замените шрамом

На шраме! — Под взглядом слуг
И бражников? (Я, без звука:
«Любовь, это значит лук
Натянутый лук: разлука«.)

— Любовь, это значит — связь.
Все врозь у нас: рты и жизни.
(Просила ж тебя: не сглазь!
В тот час, сокровенный, ближний,

Тот час на верху горы
И страсти. Memento — паром:
Любовь — это все дары
В костер — и всегда задаром!)

Рта раковинная щель
Бледна. Не усмешка — опись.
— И прежде всего одна
Постель.
— Вы хотели пропасть

Сказать? — Барабанный бой
Перстов. — Не горами двигать!
Любовь, это значит…
— Мой.
Я вас понимаю. Вывод?

Самое интересное, что в «Поэме конца» нет места тому, что через некоторое время опять повторится в жизни Цветаевой (а подобные ситуации у неё повторялись с завидным постоянством): имеются в виду её эпистолярные отношения со Штейгером. Вместо Штейгера можно было поставить любое имя. Как и большинству мужчин, в которых она была влюблена, она тоже написала туберкулезному юноше пространные письма и целый цикл стихов (в случае Штейгера это «Стихи к сироте»). Невнимание к людям и, по большому счёту, не-любовь к источнику любовной горячки всегда заставляла Цветаеву всё об адресате придумывать, обрушивая на него шквал высоких и поэтически-усложнённых признаний. Любому реальному человеку через некоторое время это становилось неприятно. А кому понравится, когда с тобой разговаривают как с тряпичной куклой, пусть даже эти тряпки на самом деле атлас и парча, расшитые настоящим золотом?
В этом смысле поведение таких людей как Цветаева очень напоминают поведение маньяков: ведь маньяк на самом деле любит свою жертву. Только если она не соответствует его представлениям о покорности, об ожиданиях его, о его мечтах о дальнейшей жизни, то тогда он отрывает и ручки и ножки у этого бедного адресата, или делает еще какую-нибудь «операцию». Введь он его на самом деле «любил».

Точно так же поступает и Цветаева.
Однако Штейнер (поэтому в пример тут и приведен именно он), все-таки ей отвечает, причем уважительно.
«…в первом же моем письме на 16 страницах — постарался Вам сказать о себе все, ничем не приукрашивая, чтоб Вы сразу знали, с кем имеете дело, и чтобы Вас избавить от иллюзии и в будущем — от боли», — пишет Штейгер Цветаевой, после того как та обрушила на него лавину своего презрения, осознав с запозданием, что ему нужно совсем другое, а не то, что она за него придумала

(…)

«… в моих письмах Вы читали лишь то, что хотели читать. Вы так сильны и богаты, что людей, которых Вы встречаете, Вы пересоздаете для себя по-своему, а когда их подлинное, настоящее прорывается, — Вы поражаетесь ничтожеству тех, на ком только что лежал Ваш отблеск, — потому что больше он на них не лежит».

Нельзя не восхититься достойной интонации Штейгера, но дела это не меняет. И хотя понятно, что эгоцентризм поэта — это необходимая ситуация, в которой могут рождаться стихи (а что было в реальности, как почва для их создания, это не наше дело), но вся проблема в том, что в каких-то стихах Цветаевой этот гумус, на котором стихи росли, прорывается в сами стихи, всё собой заполняя, а в каких-то остается там, где ему и положено быть — внизу.

И если в достаточном количестве стихотворений мы становимся свидетелями того, что преображения все-таки не состоялось, то, к счастью. «Поэма Конца» — абсолютный шедевр Цветаевой. Как сказал про него Борис Пастернак: «Мглистый кусок ночной Праги», который он носил в кармане весь 1926 год. И который носим теперь мы.

Отныне… Последний гвоздь
Вбит. Винт, ибо гроб свинцовый.
— Последнейшая из просьб.
— Прошу. — Никогда ни слова

О нас… никому из… ну…
Последующих. (С носилок
Так раненые — в весну!)
— О том же и вас просила б.

Колечко на память дать?
— Нет. — Взгляд, широко разверстый
Отсутствует. (Как печать
На сердце твое, как перстень

На руку твою… Без сцен!
Съем.) Вкрадчивое и тише:
— Но книгу тебе? — Как всем?
— Нет, вовсе их не пишите.

Книг…


Это очень честная история. И даже последняя фраза из этого фрагмента («нет, вовсе их не пишите. Книг») как раз высокая самоирония Цветаевой, пусть и отданная в реплики другому человеку.
Та же самая честнотсть есть и в стихотворение без названия, по первой строчке: «В мыслях об ином, инаком». Оно короткое. И как бы продолжающее тему из стихотворения «Сад», в котором поэт просит дать ему для покоя единственное, чего он хочет: сад и только. И даже Того, у кого он просит, — он просит напоследок : не становится рядом. То есть дать полное и осознанное одиночество. И вот это одиночество даётся. Человек уже один. Все о чем он попросил (по-настоящему) выполнено. Он идет один по полю с маками, о чем-то думает…

В мыслях об ином, инаком,
И ненайденном, как клад,
Шаг за шагом, мак за маком
Обезглавила весь сад.

Так, когда-нибудь, в сухое
Лето, поля на краю,
Смерть рассеянной рукою
Снимет голову — мою.

В этом позднем цветаевском стихотворений (1936 г.), как мне кажется, начинается то, чье вопоплощение до конца нам уже никогда не увидеть. К нашему сожалению и нашей потере. А именно — третьей Цветаевой. Которая могла бы быть, если бы в 1941 году жизнь Цветаевой не оборвалась ее самоубийством.

Ибо безмерность (а именно это слово так любят цветаевоведы) — это когда ты можешь принять в себя ВСЕ меры и все миры, неважно близки они тебе или нет, враждебны или дружественны, — а не когда тебе все время не нравятся и раздражают чужие границы, через которые ты хочешь прорваться. Для своих целей.
Потому что тогда ты всего лишь распухаешь в одну сторону.
Причем исключительно в свою.
То есть становишься таким гипертрофированным гоголевским носом, который ушёл гулять без хозяина.
Все поэты в некоторой степени эти носы, но только Цветаева, с её огромным даром, показала, какая это на самом деле катастрофа — отпустить себя на волю, своевольничать до конца, распухнуть до отдельной черты (такого человеческого, увы, а не ангельского) характера. Спасибо ей за этот урок. Поэты вообще ставят эксперименты сами на себе. Без анестезии и со всеми вытекающими из этого последствиями. Дело читателей — понять, куда идти не надо и поблагодарить человека, который принёс себя в жертву, чтобы ещё при жизни стать этим предупреждающим знаком: «Прохода нет. Кирпич».

Но вернёмся к этой наметившейся и, возможно, никому не очевидной, кроме меня, пунктирной линии «третьей» Цветаевой — уже на излёте её человеческой жизни.

…В феврале 1941 года Цветаева пишет два последних стихотворения. Оба очень сильные (и это при том, что многие исследователи её творчества почему-то заканчивают говорить о её стихотворных удачах после «Стихов к Чехии»). Это стихотворение, посвященное Арсению Тарковскому ( «Ты стол накрыл на четверых») — и стихотворения, которое сейчас как раз и будет меня интересовать.
Это стихотворение очень короткое, опять-таки.
Всего из четырех строк.

Пора снимать янтарь,
Пора менять словарь,
Пора гасить фонарь
Наддверный…

Эти четыре строчки написаны Цветаевой уже после возвращения в Россию, когда вся её семья оказалась провёрнута в сталинской мясорубке. (Муж был посажен в тюрьму и, кажется, уже расстрелян, дочь тоже находилась на Лубянке — после чего начнутся её многолетние мытарства по тюрьмам и каторгам, с матерью оставался только её сын Мур, которые сгинет через некоторое время после её самоубийства.)

Более того, это стихотворение написано в феврале 1941 года, когда до войны с Германией оставалось несколько месяцев, а общество было наполнено тревожными слухами о предстоящей войне, пусть и опасными для шепчущихся.

И это тем поразительней. Потому что на таком страшном и грозном фоне — ты вдруг осознаешь, читая это стихотворение, что оно не о грядущей смерти (хотя и я в свои 16 лет, прочтя его, так и думал: впрочем, как и многочисленные цветаевоведы, которые любят именно на предчувствии смерти акцентировать своё внимание в этом случае).

Оно — не о смерти.
Оно — о другом.

Оно про осознание (достаточно спокойное, не лишённое, конечно, горечи, но тем не менее, повторюсь, спокойное) насущной необходимости в отказе от привычной и такой желанной до сих пор своей женской жизни.

Это стихотворение про переход на новый уровень.
Когда ты осознаешь, что счастье не связано с тем, любят тебя или нет. Желанный ты или уже не очень. Понимают тебя или нет.
Когда пупок или низ живота умолкают, и наконец действительно может начать говорить душа (ну или Псише, если угодно).
На это указывает всё: в том числе и лексическая составляющая этого стихотворения. Здесь разговор не о Душе. Душа не носит янтарь. Не вопрос о необходимости поменять словарь с человеческого на ангельский (словарь с человеческого на ангельский не меняют, тут нету гарантий и не может быть усилия: ты просто переходишь в другой мир и если там есть речь, говоришь на ней, как ни в чём не бывало).
А самое главное — тебе не надо гасить фонарь: ты же не в скорой помощи работаешь.
Ведь всё дело в том, что образ фонаря обозначает только одно — это сигнал влюблённому, что возлюбленная дома и к ней можно прийти. (Злые языки — любят говорить в этом случае о красном фонаре, ну да бог с ними).
Так вот — смысл этого короткого стихотворения очень простой: пора менять сущность.
Менять кожу.
Становится реальной Душой.
И этот путь очень долгий.

И если бы Цветаева дожила до 70-х годов, как Ахматова, то при её эгоизме и эгострастии, она вряд ли была бы так сильно ранена прошлым, как, допустим, та же самая Надежда Яковлевна Мандельштам. И она не стала бы совершать подвиг по сохранению памяти об убитом муже, не посвятила бы всю себя диссидентской и по-настоящему героической работе. Она для этого слишком любила падать в себя. Она не была героем в социальном смысле.
И вряд ли Цветаева стала бы такой царственной старухой и сильно обеспокоенной собственной царственностью второй Ахматовой (которую в конце жизни интересовало судя по всему только одно: как она войдет в историю литературы ХХ века и что нужно сделать, чтобы вошла, так как она, Ахматова, хотела бы). Цветаева слишком была для этого легкомысленна.

…Почему-то мне кажется, что Цветаева, если бы она смогла переломить свою женскую судьбу, показала бы нам (протянула на ладони) на закате своей жизни совершенно несвойственный русской литературе опыт просветлённой старости.
И это было бы — беспрецедентно.

Потому что кто — кроме нее — смог бы вернуться, как бы описав круг, в счастливое время своих детства и юности?
Вернуться в своё олимпийское эгоистическое всеприятие.
Стать этаким Гёте в юбке.
И ее судьба была бы совершенно ослепительной: вся её жизнь с таким весёлым и легкомысленным началом, с такой ломаной, надрывной серединой и с таким буддийским концом.
Но этого не произошло.

….31 августа1941 года Марина Цветаева пов
Lena_Ka

23/10/2011

18

НОВАЯ КНИГА

В издательстве "Эксмо" у меня вышла книга.

Называется она "Обещание".





Там все стихи, которые я написал за 15 лет. Начиная с "Репейника" и заканчивая еще не дописанной поэмой "Небесная лиса улетает в небеса".
Выстроена книга в хронологическом порядке.
И она - небольшая.
Это я сам себе давно в одном цикле стихотворений пообещал, - написав, что каждый человек работает - в некоторым смысле - только на свое земное избранное. Я сразу знал, что не буду писать боковых текстов.
Обещание я сдержал.

И про то, что «и все–таки человек должен совершать нечеловеческие усилия, и что подробнее об этом я расскажу в своих будущих стихотворениях»(с) - я тоже обещал - и да, рассказал, и показал, и какие усилие, и почему они уже с трудом могут быть названы человеческими.
И про то, какую цену ты платишь за такую наглость, - называть их не вполне человеческими.
И про то, как ошибаешься, думая, что некоторые из них нечеловеческие, а они вполне такие, и еще более жалкие, и теплые.
А некоторые - нет, а горячие и покрывающие чешуей.

И как это уродует, и как именно это уродует.
И что с этим делать.
И как исправлять.
И как не исправлять уродство - а просто понять, что вот это конкретное выросшее образование - не опухоль, не зоб ящера и не горб дракона, а зачаток нового органа, чтобы мутировать дальше (и этот орган - необязательно крыло).

Потому что я всегда говорил, что каждое новое стихотворение, и уж точно цикл - это всего лишь ступенька к следующему твоему периоду жизни, к следующему высокому уродству (нужному и трудному одновременно). И что тебе сначала придется поменяться самому, чтобы встать на эту ступеньку, а уж потом думать про стишки и стихи. Потому что просто писать тексты, ничего в себе не перестраивая, не имеет смысла. Их и так - перепроизводство в этом мире. Как и большинство других вещей и практик.

Я знал про эту важную особенность стихов заранее и обещал показать на своем примере, как это всё работает.

И это обещание я тоже сдержал.


_________

Теперь о будущем. (Слово "обещание" - оно как бы работает больше вперед. Как палка, перелетевшая через забор и ударившая в лоб невидимую соседскую собаку.)

Тот период, который был, тех 15 лет, - закончен.
Я не знаю, что будет впереди, но понимаю, что это будет еще более серьезное и счастливое восхождение.
И если сама природа этого восхождения потребует рассказать о себе самом в моих будущих стихах, то я расскажу.
Или нет.

В любом случае - мне интересно именно это восхождение.

Спасибо ему за это.

http://vodennikov.livejournal.com/

Ваше сообщение по теме: