Дина Рубина

NataBalu

01/07/2010

1
Дина Рубина

"Ни жеста. Ни слова..."
Интервью для журнала "Вопросы литературы". №5-6, 1999 год

— Вы живете в Израиле почти десяток лет. Как влияет эмиграция и новый языковой гул вокруг на писательское сознание, на стиль, мироощущение?

— Настолько влияет, что о себе — прежней, "российской", я думаю, как о не вполне знакомом мне человеке. А перечитывать старые свои вещи (когда приходится вычитывать гранки переиздаваемой книги) — чистое мучение для меня. И дело не только в "новом языковом гуле", как вы сказали, хотя это — один из важнейших факторов, и я еще скажу о нем, дело в совсем ином стиле существования страны, в которой я сейчас живу. Из огромной державы, из великой языковой империи, с огромного материка — а, как ни говорите, это очень влияло на сознание пишущего человека — я перебралась в крошечную страну, зажатую не только границами, как, скажем, Люксембург или Бельгия, но и постоянной опасностью, постоянным напряжением, постоянным сознанием того, что завтра, буквально: завтра, может не стать не только тебя (что уже не страшно), но и всех твоих близких, всей страны, всего народа. Постоянная, хоть и подспудная трагичность существования — вот что тяготеет здесь над писательским сознанием. Что же касается языкового гула... Это — особь статья, потому что, видите ли, ни один из языков не напоминает так вывернутый для просушки русский, как иврит, древнееврейский наш язык. А возможно, русский — это вывернутый иврит, тем более, что возрастную субординацию на кривой козе не объедешь.
Бывает, переведешь буквально точно то или иное слово, а , хоть убейте — все не то. Другое звуковое наполнение смысла, а следовательно, и ассоциативных пазух воображения.
Случалось ли вам в детстве до одури играть в "слова"? Когда наперегонки ты пытаешься выжать из какого-нибудь длиннющего кудрявого причастия — как из выкрученной жгутом прополощенной простыни последние капли влаги — еще два-три коротеньких словца, еще одно, еще междометие! (Долгие дождливые вечера на застекленной дачной веранде. Немыслимые интеллектуальные усилия над словом "коллективизация". И были, были гиганты, выуживающие из этого слова фразу "или Ицик взял кота?"!) А после машинально крутишь каждое мамино, мимоходом брошенное, слово, выкраивая из него бессмысленные лоскуты... Вот — постоянная и неотвязная работа моего сознания сегодня.
Местное звуковое пространство — ивритская языковая среда — для моего бедного русского слуха навечно озвучено двояко. Первородный смысл слова накладывается на похоже звучащее, но подчас противоположное по смыслу слово другого языка — так два, случайно наложенных друг на друга кадра (техническая неисправность фотоаппарата), — образуют некую фантастическую картинку. С детства отлитые в золотую форму воображения контуры слова расплываются, образуя дополнительные зрительные, слуховые и ассоциативные обертоны. Рождается странный гибрид другого измерения, влачащий за собою длинный шлейф иносмысловых теней...
Пример? "МАТНАС" — (матрас с поносом, носок с атасом, матом нас он послал) — а в переводе на русский, "дворец культуры и спорта". Я там работаю.
Жить с этим тяжело, с чем это сравнить? С тем, что море не нуждается в очистке вод (если только танкер с нефтью не взорвется), а пруд вы обязаны чистить постоянно. А я живу не в море языковом, а в пруду. Свой рабочий день начинаю с ежедневной "зарядки": несколько страниц Бунина, или Набокова, или Чехова...Существование литератора в стихии другого языка...это постоянное ежедневное обозначение себя неким отдельным организмом, который живет с двойной нагрузкой: ведь мозг фиксирует звучание ино-языка на фоне постоянно звучащего в тебе плотного потока родного языка... — утомительнейшие вериги.
Кстати, великолепно написал об этом Борис Хазанов в одном из своих эссе, я процитирую: "Эмиграция, плаванье в океане, все дальше от берега, так что мало по малу покрываешься серебристой чешуей, с залитыми водой легкими, с незаметно выросшими жабрами...эмиграция, превращение в земноводное, которое в состоянии еще двигаться по земле, но уже мечтает о том, как бы скорее окунуться в воду...". Впрочем, Хазанов, вероятно, прекрасно знает немецкий. Мне же, с моим убогим ивритом превратиться в "земноводное" не грозит, скорее, грозит подохнуть от жажды на берегу высохшего водоема.
Да. Язык-язычище, языкович... язва глубинная, позвоночная... слезная вязь, обжитые и сформированные — с младенческого лепета — этими именно звуками гортань и небо, твои единственные в этой жизни гортань и небо...Что там говорить! Твоя судьба, — говорят арабы — обмотана вокруг твоей шеи.
С другой стороны — не расслабляешься, чувствуешь себя в постоянном тонусе. Кстати, есть опасность — даже при нынешней языковой повсюду межграничной "продуваемости" — в консервации языка. Меня, например, уже раздражает язык дикторов российских каналов телевидения. Вдруг какие-то новые для меня, недопустимые обороты речи. Развязность артикуляции, открытый звук, опрощенность интонации...Что это? Моя языковая уже устарелость? Оторванность от языкового континента?
Во время недавнего своего приезда в Россию вдруг услышала страшное, скрежещущее слово "органайзер" и содрогнулась... Впрочем. Говорят кого-то из известных литераторов в середине 19 века покоробило "новое и пошлое" словечко — "парень"... Язык — постоянно изменчивая, мягкая, скользящая субстанция. Ничего не поделаешь, он ускользает, своевольничает, да и просто — покидает нас...Как и женщина. Как и жизнь.
Что же касается изменения стиля... Ну, это слишком огромная тема. Со стилем сложнее, все-таки, это — не только набор приемов, это, грубо говоря — манера писателя двигаться в пространстве текста, это его "походка", то есть, во многом — органика. Хотя, конечно, бытие в большой мере определяет эту манеру двигаться. У меня здесь, например, появилась несколько " подпрыгивающая походка ": сделав шаг, обернуться, а то и отпрыгнуть в сторону, посмотреть на себя со всех точек зрения. "Наехать рапидом", или наоборот, ускорить движение пленки... Не знаю, понятно ли я выражаюсь...Мне как-то непросто об этом говорить. Эту область — область того, что называется стилем, я почему-то ощущаю некими интимными рецепторами.
По поводу мироощущения... На него, конечно, сильно влияет и прошлое и настоящее, и пространственные моменты, и внутренние разборки с самой собой...Я ведь, знаете ли, изначально — человек колониальный. Родилась в Ташкенте, там же прошли мои детство и юность, большая часть молодости...Мое сознание с детства приучено к постоянной мимикрии, к этим осторожным, недетским сжатиям сердечной мышцы, к терпеливой умной наблюдательности, к умению "с младых ногтей" контролировать весь сложный и натренированный поведенческий аппарат... Так что мои взаимоотношения с Россией, где я прожила несколько лет — это эпизод, пусть и крупный эпизод — в моей биографии... Давно уже стало банальным утверждение, что родина писателя — это его язык. Мне кажется, что и это — не вся истина. Скорее, родина писателя — это заповедное внутреннее пространство, тщательно огороженное и охраняемое сторожевыми псами его привычек, комплексов, предпочтений, любовей, — тот скарб скитальца, от которого он не откажется ни за что на свете и носит в себе глубоко, глубоко...— те несколько десятков метров или километров земли, переплетения улиц, угол скверика, подъезд (все наперечет), запахи, жесты любимых людей — из которых и произрастают большие, или не очень большие пространства его прозы... Родина, (важнейшая составляющая того, что зовется мироощущением) это, мне кажется, сложнейший, тончайший букет всего того, что нам было дорого. Боюсь, что это — наша прошедшая жизнь. Боюсь, что это понятие всегда вообще — в прошедшем времени.

— Как вы относитесь к поэтике постмодернизма?

— А что это такое? Не могли бы вы уточнить? Кстати, знаете, его ведь упразднили. Не так давно в одном из крупных западных журналов какой-то известный искусствовед (не помню имени) опубликовал статью, в которой доказывает, что никакого постмодернизма не было.
Что такого направления в искусстве (литературе) как такового практически не существовало. Так что, думаю, всем можно расслабиться.
Я вообще неважно отношусь к группам литераторов, которые объединившись, вдруг провозглашают направление в котором они, якобы, работают. Я понимаю, что группами в литературе пробиваться всегда легче. Тевтонские рыцари, кажется, тоже шли в бой, построившись "свиньей". Но в таком случае, честнее просто придумать группе какое-нибудь звучное имя, как, скажем, сделали "Серапионовы братья". Они же не провозглашали какой-то "неосерапионизм". Это была группа до известной степени единомышленников, товарищей, и слава Богу... Впоследствии они разошлись, как это всегда бывает со всеми уважающими себя литераторами. По жизни невозможно идти группой, как невозможно группой помереть и лежать групповым захоронением где-нибудь на Ваганьковом. Творчество и смерть — равно одиночные свершения.
Что касается поэтики того или иного направления... Тут мы опять вернулись к вопросам стиля. А я глубоко убеждена, что стиль, поэтика, "литературная походка" — все элементы органики. Если литератору органически присущи ясность мышления и способность ярко, образно и с юмором излагать свои мысли, то он, хоть треснет, хоть трижды объявит себя "постмодернистом", не сможет писать, как, скажем, Нарбикова. Он навсегда останется любимым миллионами читателей Довлатовым. Вот вам, кстати, пример, если уж мы заговорили о поэтике. Довлатов — человек ленинградский, с юности варился в водах "ленинградской школы", входил в группу "Горожане" и даже силился писать в этой поэтике. Но его мощная органика победила, и я считаю — в своих лучших поздних вещах он очень далеко ушел от так называемой "ленинградской школы".
Из литераторов, согласных обозначать себя "постмодернистами" мне нравятся некоторые. В основном, это поэты. Игорь Иртенев, например, Владимир Друк, Виктор Коркия. Я очень люблю стихи покойной Нины Искренко. Поэзии как-то более присуща игра со словом, как самоцель. У Владимира Друка есть длинное стихотворение, в котором он всячески выворачивает собственную фамилию, играет с ней, очень забавно. От прозы читатель все-таки ждет еще кое-чего, кроме самодовлеющих условий игры. Жюль Ренар говорил: ясность — вежливость писателя. Думаю, вежливость прозаика — не дать читателю заметить приемы, при помощи которых он держит внимание читателя на протяжении всего произведения. Вообще, по моему глубокому убеждению, плохо, когда любые "измы", любые провозглашенные условия игры довлеют над самой божественной игрой — литературой.

— Кто из современных прозаиков вам близок?

— Очень люблю и восхищаюсь прозой и эссеистикой Бориса Хазанова, многим обязана (в стилистическом смысле) Фазилю Искандеру, нежно отношусь к Сергею Довлатову. Кроме того, есть ряд прозаиков, за работой которых я с интересом слежу, не стану перечислять, а то забуду кого-то... Сейчас в литературе, как и всегда, впрочем, работает много ярко талантливых людей. Земля никогда не оскудевает талантами.

— Как вы относитесь к самому определению "беллетристика"? Многие литераторы считают это чуть ли не бранным словом.

— Однажды я присутствовала при споре двух философов. Прежде чем приступить к сути диспута, они сели друг напротив друга и минут сорок договаривались о том — что конкретно каждый из них подразумевает под тем или иным термином. Они договаривались о правилах ведения спора. Жаль, что в литературе в конечном счете самым важным и самым подлинным аргументом всегда является "нравится-не нравится ", какими бы терминами стороны не подкрепляли свою точку зрения. Я в таких случаях всегда вспоминаю эпизод из моей юности. Знаете, есть такой композитор: Кейдж. Он написал фортепианную пьесу, "Ожидание". Исполняется она так: выходит пианист, садится за инструмент и, не прикасаясь к клавиатуре, сидит с секундомером в руке ровно три минуты сорок четыре секунды. Потом встает, раскланивается и уходит за кулисы. Такая пьеса. И вот, в годы моей консерваторской юности однажды в наш город приехал известный пианист и мы, с моим одноклассником Сенькой Плоткиным пошли на концерт. Где-то в середине программы между ноктюрном Шопена и пьесой Хиндемита объявляют Кейджа, "Ожидание". Выходит пианист, садится к инструменту, сидит... Сидит... Проходит минута, другая, на третьей минуте зал понял, что это не недоразумение, пианист не забыл ноты, не помрачился рассудком, что это музыка такая. Тогда Сенька хлопнул меня по колену и восторженным шопотом завопил: "А Пашка Егоров играл это лучше!!"
Понимаете, в искусстве, особенно в литературе, вы никогда никому не докажете, что "Пашка Егоров" не "играет это" лучше вас.
И наверное, в этом есть своя правда. И я еще уточню — что имею в виду.
Антон Павлович Чехов не гнушался называть себя беллетристом. Наверное потому, что адекватно понимал этимологию этого итальянского слова. А может быть потому, что понятие "прозаик" тогда еще не было распространено, "узаконено ". Впрочем, ведь язык все время меняется. И дело не в терминах, а во времени, в изменении вкусов, установок, в том — что в ходу в официальной литературной моде. Мне абсолютно все равно — как меня обозначат, чем меня обзовут. Как и любому пишущему человеку, мне гораздо важнее, чтобы читатель искал мои книги. Кстати, я всегда стояла в стороне от критических литературных разборок. Критика никогда толком не знала — что со мной делать, к кому или к чему меня приспособить, в какую нишу втиснуть, в какую обойму загнать. Одно время я фигурировала по половому признаку — в обойме "женской прозы"...Но, к счастью, вовремя уехала...Кажется, теперь я гожусь в "русскоязычные прозаики", или в "зарубежную литературу на русском языке", или в "израильские русскоязычные авторы"...
Если под "беллетристикой" сегодня подразумевается занимательность, то есть, умение безраздельно владеть вниманием читателя и ценой мастерства и силой таланта "не отпустить" его, то есть заставить размышлять о прочитанной книге еще долго после того, как он закрыл ее...— тогда я готова пополнить довольно редкие ряды этих отверженных официальной литературной критикой, литераторов.

— Чье влияние вы испытали на себе, когда начинали писать?

— Чехова, конечно же... Причем, вначале не Чехова, а Антоши Чехонте. Я и печататься начала с шестнадцати лет, и тоже — все в каких-то "стрекозах" и "осколках" — то есть, в " Зеленом портфеле" в журнале "Юность". Иногда я задумываюсь — почему? Тут вернусь к вопросу предпочтений в литературе. К тому, что, все-таки, наши литературные предпочтения, все эти "нравится-не нравится", "хочется — не хочется" имеют исключительно биологический посыл. Ведь то, что "каждый пишет, как он дышит" — не только потрясающая поэтическая формула творчества, но и глубоко верная. Слава Богу, эту тайну никому еще не удалось разгадать — ни физиологам, ни психологам. То же касается литературных вкусов. Почему человек открывает книгу одного писателя, прочитывает два-три абзаца и уже не может оторваться до конца, почему он силится прочитать другого, выдающегося (всемирно известного) писателя и на какой-нибудь сороковой странице, измучившись, откладывает книгу навсегда? Что это? Магическое совпадение длины фраз с глубиной вдоха читателя? Тип юмора, кодирующий какие-то центры мозга?...Я предпочитаю, чтобы это оставалось тайной всегда. Так вот, Чехов меня страшно волновал на уровне каких-то тайных душевных движений, очень хотелось ему подражать. Сейчас я думаю: хотелось бы мне подражать Антоше Чехонте если б я, скажем, была обделена чувством юмора, или если б оно просто не входило в органику моего литературного позыва?. Вряд ли. Значит ли это, что в писателях прошлого и современных писателях нас привлекает схожая с нашей органика? С течением времени я у Чехова просто уже училась, откровенно, буквально, по его письмам — это настоящие университеты. Он, как известно, всегда аккуратно и честно отвечал на письма. Знакомые литераторы, в том числе и начинающие, забрасывали его рукописями , и он в письмах подвергал их подробнейшему скрупулезному разбору. Я у Чехова очень многому научилась именно по этим письмам, еще до того, как научилась учиться по самой прозе. Значит, от Чехова — некоторые приемы в том, что касается конструкции малой формы, что касается авторского тона, работы над фразой.
В том, что касается интонационной волны — этой раскованности фразы, модуляции авторской речи — очень многим обязана американской литературе: Сэллинджеру, Стейнбеку, Фолкнеру — все любимые писатели моей юности. Не Хэмингуэй. Да, Ремарк, конечно же. Из отечественных мастеров Фазиль Искандер — в том, что касается интонации. (Никогда не привлекали ни Битов, ни Маканин, хотя отдаю должное всему, чему отдают должное в таких случаях — вот вам и загадка биоволн.). Я не имею в виду конкретно авторскую интонацию Искандера, я конечно же, не собиралась копировать ее, но — опять таки, вероятно, схожесть органики ...
Ну, а латиноамериканцы — Борхес, Маркес — все это было уже потом. Из недавних потрясений — "Александрийский квартет" Лоренса Даррелла. Если б прочла его в ранней юности, может быть, сейчас была бы немного другая.

— Пишете ли вы, следуя строгому плану, или ваши герои поступают неожиданно, по-своему?

— Ну, это очень по-разному бывает. Первым толчком может быть случайный образ, лицо, звук, жест...бывает, что все это сливается в некую тональность и я уже знаю — в какой тональности будет вся вещь. Вообще, во всем, что касается тональности произведения, я очень чувствительна — сказываются семнадцать лет жизни, отданные музыке. Вообще, считаю, что интонация, звуковое наполнение фразы — важнейший элемент стиля...
Так вот, помните — что послужило толчком Сурикову к написанию картины "Боярыня Морозова"? Он увидел ворону на белом снегу.
Так и здесь — ты еще толком не знаешь — о чем (сюжетно) будешь писать, а интонация уже звучит в тебе, тональность уже найдена. С героями же — я всегда подчиняюсь логике характера. То самое театральное "верю" — "не верю". Следуя этой логике, можно вытворять черт знает что. Чем возмутительней, тем лучше, чем парадоксальнее — тем убедительнее. Но основные законы психологии должны быть соблюдены.
Бывает так, что написав страниц пятьдесят и уже зная, что это будет роман, страниц на триста, я пишу финал, записываю его таким, каким потом он войдет в окончательный вариант. Это мне очень важно. Я должна сверять с финалом все течение прозы. Это как симфонию писать, внутренним слухом слыша звучание коды. Такой вот камертон. Тем более, что, как правило, в конце я всю вещь собираю в узел: и смысловой, и нервный и тональный. Что касается структуры произведения, то она вырастает внутри самого произведения по мере работы — вот как появляются кольца внутри ствола по мере роста дерева. Или, как сталактиты наращиваются по капле.В творчестве, как в природе, существуют законы естественного роста. И в этом смысле я подозрительно отношусь к заранее продуманным сюжетным схемам. В них всегда есть нечто насильственное по отношению к живой жизни литературных героев. Может быть, поэтому, страстно завидуя авторам детективного жанра, сама никогда бы не сумела написать "чистый детектив". Обычно в психологической плоти любого, самого убедительного, самого изящного детектива (до которых страстная охотница), я всегда, тем не менее, нахожу крошечную натяжку — едва заметный психологический ход, или еще какую-нибудь авторскую "помарку", натяжку, пусть еле заметное. Но все же насилие над характером героя. Тогда, отбросив книгу, я восклицаю то самое :"не верю!".

— Ориентируетесь ли вы на реальных прототипов, или ваше творческое сознание больше определяется фантазией?

— Знаете, я ведь себя ощущаю человеком мастеровым. У меня отец — художник, муж — художник, сама я семнадцать лет отдала одному из каторжных искусств — музыке. Я с детства привыкла относиться к искусству как к весьма вещественному и тяжелому труду. Выросла среди подрамников, рам, мольбертов, холстов, среди плотницких инструментов, при помощи которых эти подрамники сбиваются...Я боготворю материал, уверена, что подлинное искусство всегда рождается из материала — неважно, что он собой представляет — крошево прошлой жизни, сегодняшний день с его каруселью лиц, жестов, обрывков диалогов, — все это материал для литературы. Глина, из которой лепится литературный Голем. Только писатель может заставить реальность повернуться значимой стороной. Сервантес, кажется, писал — истории вымышленные только тогда хороши и увлекательны, когда они приближаются к правде или просто правдоподобны... А Малларме утверждал, что мир существует, чтобы войти в книгу.
Кстати, в одной из своих повестей я почувствовала необходимость "раскрыть прием":
"Я вообще почти всегда испытываю грустную нежность к прототипам своих будущих героев, особенно к тем, кого почему-то называют отрицательными", хотя, как известно, отрицательный персонаж в очищенном виде — это редкость в литературе. Я заранее испытываю по отношению к ним нечто, похожее на томление вины. Говорят, палачи испытывают некий сантимент по отношению к будущей жертве. Я гляжу на ни о чем не подозревающего прототипа и, чуть ли не сладострастно замирая, думаю: милый, милый, а ведь я тебя смастерю. Нет, не "изображу" — оставим дурному натуралисту это недостойное занятие. Да и невозможно перенести живого человека на бумагу целиком, как есть, он на ней и останется — бумажным, застывшим. Но персонаж можно сделать, создать, смастерить из мусорной мелочишки (подобно тому, как во дни прихода Мессии по одному единственному шейному позвонку обретут плоть и оживут давно истлевшие люди).
Могу рассказать — как это делается. Из одной-двух внешних черточек лепится фигура (тут главное стекой тщительно соскрести лишнее), и одной-двумя характерными фразочками в нее вдыхается жизнь. Этот фокус-покус я воспроизвожу уже много лет, и как любой фокусник, конечно же, не открою публике последнего и главного секрета. Но, спрашиваю я вас, при чем тут прототип — живой, реальный, не слишком интересный человек?".

— Но когда писатель живет в небольшой общине, да еще откровенно использует детали окружающей жизни, а то и черты характера знакомых, друзей...могут возникнуть неловкие ситуации прямого узнавания. Возможны даже обиды, конфликты... Как ведут себя прототипы ваших персонажей, если узнают себя в том или другом герое ваших произведений?

— По-разному, конечно. В зависимости от степени образованности человека, его подготовленности к восприятию того, что называется литературным произведением, от степени понимания — что представляет собой работа литератора над текстом, наконец, от степени симпатичности или, наоборот, антипатичности персонажа...Вы лучше спросите — как веду себя я в таких случаях, учитывая, что работаю я, особенно в последнее время, в жанре гротеска. Так что, обиды в любом случае не избежать. Обида двойная: во-первых, как смела "изобразить", во-вторых, как смела "изобразить" неточно. "Я такого не говорил(а) никогда!"
Это, конечно, тяжелый момент, особенно ежели касается достаточно близких людей... Ну, начинаешь объяснять что-то насчет Чехова и Левитана...нет, в любом случае, это всегда личная обида, оторопь, изумление, ужас, отвращение...ну, как если б вдруг вы узнали, что близкий вам человек, оказывается, вампир и по ночам пьет вашу кровь...Это, знаете ли, очень похоже. Я так и объясняю, когда устаю отбиваться и объяснять: писатель — хищник, питающийся теплой кровью. Ну, придет ли кому-то в голову осуждать, скажем, льва, за то, что он съел лань? Лань, конечно, жалко...
И тут в процессе работы важно не испугаться будущего столкновения прототипа с персонажем, не стать жертвой своей недоговоренности, осторожности, так называемой "воспитанности", деликатности общечеловеческой. Художник — роженица, излишняя стыдливость может стоить литературному "ребенку" — жизни. Зощенко говорил, что страх писателя грозит потерей квалификации. Говорил он это, имея в виду несколько иной смысл, политический, но писателя подстерегают множество опасностей и та, о которой я говорю — не из последних. Вообще, по жизни писателю требуется мужество самых разных сортов. В том числе, надо быть готовым к тому, что от тебя могут отвернуться близкие, что в конце концов, ты останешься одиноким, как желтый огурец в осеннем поле.
Недавно, по очередному такому случаю "возмущенного узнавания себя" в моей новой книге одного из моих приятелей, Игорь Губерман, говорит: — "Ты только не совершай ошибки: не извиняйся, не объясняй. Положи на это прибор...внутренний. Да еще поинтересуйся, так, заботливо, — не беспокоит ли. У нас в лагере так и говорили: "А я на тебя ...положил. Не давит?"
Но кстати, прочтя эссе о себе самом, тот же Губерман — при всей широте своего характера — как-то замкнулся, расстроился. Кажется, и рассердился. Сухо обронил, что это совсем, совсем не он. Хотя общие наши друзья уверяют, что я очень удачно передала какие-то черты его характера.

— Довлатов говорил, что жить в другой стране можно только полюбив в ней хоть что-нибудь. Удалось ли вам это? Привязаны ли вы к чему-нибудь на земле Израиля?

— Да, конечно. Я привязана к этой стране...жанрово. Вся эта повозка живет и движется в жанре трагикомедии, и я очень удобно поместилась на запятках — в своем шутовском колпаке, в полумаске, с чемоданчиком фокусника подмышкой...Я ежеминутно чувствую, что я здесь очень реальна и весьма уместна... Кроме того, здесь есть Иерусалим. А он извергает бесконечное количество сюжетных ходов, типажей, разнообразных коллизий... Это не самая большая, но с древних времен — самая любимая игровая площадка, на которой ставит свои спектакли Верховный Режиссер.

— Как вы понимаете такое явление, как прозаический ритм?

— Совсем иначе, чем поэтический. Кстати, у меня нет никакого филологического образования, и "ямб от хорея" я отличаю с трудом. Литературу вообще (прозу особенно) я понимаю безотносительно к любым терминам. Вы очевидно уже поняли это, когда задавали вопрос о постмодернизме. Я вообще создание литературного произведения воспринимаю как биологический процесс, сродни созданию живого организма, к тексту отношусь как к органической ткани. Он должен дышать, двигаться, жить по своим законам. Ритм тут необходим. Но это ритм дыхания, ритм созревания... Кроме того, по образованию я музыкант и знаю важность паузы, цезуры. Кстати, возможно таинственная связь "читатель-текст" возникает из-за совпадения ритмов дыхания создателя текста и его, условно говоря, потребителя. "Каждый пишет, как он дышит", но каждый и читает, как он дышит.
Прозаический ритм — вещь куда более сложная и небуквальная, чем это может показаться. Помимо ритма фразы, или, лучше сказать — пластики фразы существует ритм чередования эпизодов, ритм взаимодействия персонажей, от которых в свою очередь зависит упругость или неподвижность, легкость или тяжеловесность всей конструкции прозаического текста. Чехов, например, советовал в финале собрать (или упоминать) всех действующих лиц. Он считал, что это концентрирует ощущение цельности произведения. И так далее...Я считаю, что прозаический ритм — один из тонких и необходимых инструментов писателя. Как говорил Ла Брюйер: "Чтобы написать книгу, так же как и для того, чтобы собрать часы, надо владеть своим ремеслом: автор должен обладать не только умом."

— Ваша сквозная героиня — единое существо. Насколько она автобиографична и какова ее эволюция?

— Да, в большинстве моих повестей, рассказов, романов есть некая героиня, которая может являться или не являться главным героем, но непременно исполняет роль греческого хора (условно говоря). Это мой костыль, мой козел отпущения, мой прокурор, мой защитник. Когда меня сильно колотит жизнь, мой защитник в прозе крепко дает жизни сдачи.
Блистательный Лоренс Даррелл писал в "Александрийском квартете": "Нас, художников, ожидает счастливая возможность помириться посредством искусства со всем, что ранило и унижало нас в обыденной жизни, и — не бежать от судьбы, как то пытаются сделать обычные люди, но заставить ее пролиться истинным живым дождем — воображением. Иначе — зачем бы мы мучили друг друга?"...
Моя героиня гораздо умнее, мудрее, остроумней, справедливей и благородней меня самой. Впрочем, как всегда у писателей. Меняется она ровно настолько, насколько меняюсь я. Автобиографична она настолько, насколько мне приходится участвовать (или не участвовать) в тех перипетиях, которые подсудобливает жизнь. Какова ее эволюция? Ну, это уже нелегитимный вопрос... Например, в романе "Вот идет Мессия!.." главная героиня раздваивается. Это, конечно, не значит, что у меня началось раздвоение личности.
С человеком ведь по жизни многое случается, очень многое... У каждого из нас своя гармональная история. Фрейд писал: "К сожалению, перед проблемой писательского творчества психоанализ должен сложить оружие."

— Некоторые критики склонны выделять женскую прозу в отдельный феномен. Согласны ли вы с такой систематикой? Что, по-вашему, есть женская проза в отличие от прозы вообще. Если бы вы составляли антологию женской прозы (русской и мировой) какие бы имена туда вошли? Считаете ли вы себя представителем женской прозы?

— Знаете, вероятно, я должна подробно отвечать на этот вопрос, а мне — неохота. Это никогда меня не интересовало, потому что разделение на прозу "женскую" и прозу вообще (почему не "мужскую"? то-то!) всегда как-то обходило вопрос литературного качества. А меня в литературе, да вообще, — в искусстве интересует только качество. Вот, в последнее время на западе стали выходить сборники писателей по сексуальной ориентации. Кстати, есть и очень талантливые авторы — гомосексуалисты, лесбиянки...Но при чем тут искусство? Музыку Чайковского мы ведь слушаем и любим не потому, что он был "неконвенционален" по своей сексуальной ориентации, наоборот — мы забываем об этом, мы забываем обо всем, когда слушаем Чайковского. Потому что он, во-первых, гениален. Все остальное — факт его биографии.
Приходилось ли вам когда-нибудь слышать о существовании "женской живописи"? или "женской" скульптуры? Конечно, нет. Кому придет в голову называть, допустим, живопись Татьяны Нестеровой с ее огромными, аскетичными по цвету полотнами, "женской" живописью? А Мухина, с ее циклопическими фигурами. Ни у кого язык не повернется. Потому что дело это — физическое, мастеровое. В России издревле с уважением относятся к большой физической нагрузке. Ну, а чириканье перышком по бумаге, или щелканье по клавиатуре компьютера — чем не дамское занятие, правда? А между тем любой физиолог, невропатолог, психиатр подтвердит, что, скажем, восьмичасовое писание прозы это — тяжелейшее по психофизической нагрузке занятие. А ведь бывают дни, когда сидишь перед компьютером или листом бумаги часов по двенадцать...
Я бы не хотела быть напечатанной в сборнике, составленном по признаку принадлежности к женскому полу. Хотя, разумеется, я женщина во всем, до самых последних мелочей. Но литература — не спорт. Ни в умении найти точное слово, ни в мастерстве строить сюжет, ни в способности писать захватывающие диалоги, ни в чувстве юмора не существует мужского и женского пятиборья. И показатель тут должен быть только один — талант, его уникальная природа, его неповторимая эманация.
Что же касается чей и чего я представитель...ой, не подходящего субьекта вы для этого вопроса выбрали. Во всем, что касается такого одинокого дела, как писание книг, я отказываюсь быть представителем любой группы, пола, страны, политической партии...Я часто отказываюсь быть представителем собственной семьи, не то что... Боюсь, что представителем собственного народа я согласна выступать только в условиях экстремальных, например, перед лицом Бога, или перед лицом смерти, что, в общем, одно и то же...

— С чем вы связываете взрыв современной русской мемуаристики и не собираетесь ли сами обратиться к воспоминаниям?

— Ну, это просто: ушла эпоха. Да что там эпоха! Ушла под воды времени целая империя, Советская страна, гигантский материк со всеми его составляющими: идиологией, историей, особым советским языком, законами, культурой, литературой... А люди, которые жили на этом материке всю свою жизнь, еще живы, и, конечно сознают (нельзя не сознавать!) весь вселенский, гигантский смысл гибели этой Атлантиды. Вот и пишут, стараясь оставить свидетельства еще живых. Это очень хорошо. Потомки потом рассортируют все эти свидетельства, разложат по архивным полкам интернета... словом, все путем.
Я пока свидетельствую только о своей личной легкомысленной, никогда не советской (я умудрилась даже в комсомол не вступить), и никогда не диссидентской (для этого был необходим другой темперамент) жизни. Да и то, свидетельствую как-то несерьезно, все перевираю. О воспоминаниях пока не думаю, я ведь, хоть и печатаюсь уже давно, но, в сущности, еще довольно молодой старый писатель. Вот, только записываю за Игорем Губерманом. Он в жизни, в быту, словесно гениален, словесно реактивен, блистателен. Жалко, если все это уйдет в словесный дым . Я и записываю, чтобы не ушло. На днях он звонит, говорит: "А про тебя Приставкин воспоминания написал в "Дружбе народов", как вы в конце семидесятых в Пицунде выпивали."
"Не позорно?" — спрашиваю.
"Что ты! Очень уважительно. Все время пишет: "красотка Дина"...Как это ты допускаешь, чтобы о твоих пьянках писал кто-то другой. Почему бы тебе самой не писать воспоминания?"
"А я пишу", — сказала я
"О ком?" — спросил Гарик.
"О тебе", — сказала я.

— Есть ли у вас ученики?

— Дайте сначала умереть!
Когда-то в молодости, в Ташкенте я руководила литературным объединением. Тогда это было легко, тогда я все понимала в искусстве, в жизни, в вопросах морали, точно знала — что хорошо, а что плохо...Сейчас я бы не взялась никого учить, потому что ни в чем сама не уверена. Твердо знаю только несколько простых истин: не убий, чти отца и мать, люби детей и друзей, не предавай...вот, пожалуй, и весь мой нравственный багаж. А уж творчество, создание литературных произведений — Боже меня упаси от акушерства в этом деле. А если ненароком ножку ребенку вывернешь, или головку сдавишь?
Если серьезно — у меня, конечно, имеется некий запас рассуждений о прозе, которым я охотно могу поделиться, и делюсь, когда меня спрашивают. Но учительствовать...нет, не мой удел. Моя участь, скорее — актерство. " Обстоятельства мои на земле предков сложились таким образом, что я веду жизнь шабашника — сезонного рабочего. Иногда выезжаю на заработки в другие земли, где бывшие мои соотечественники и обноязычники еще жаждут слышать русскую речь. Время от времени нанимаюсь на какую-нибудь случайную работенку, что тоже не так просто, ведь я — человек без профессии, языков ихних не разбираю, да и трудиться по-людски не очень-то приспособлена." — это из моего последнего романа.

— Какова русская литературная жизнь в Иерусалиме? Туссовки, кружки?

— Да, и тусовки, и кружки, и склоки, и драки, и презентации самых разных (от талантливых до ужасающе графоманских книг, и бывает — в один и тот же день, в одном и том же зале) и огромный — по здешним меркам — и весьма разнообразный по составу союз русскоязычных писателей с собраниями, заседаниями, оскорблениями, выяснениями, рецензиями, обвинениями, письмами в защиту, открытыми письмами к: президенту, премьер-министру, мэру Иерусалима, Господу Богу, бывшему другу, бывшему врагу, потенциальному избирателю... я могу еще строчек на сорок продлить эти перечисления. Можно сказать гораздо короче: рецепт русско-литературного израильского коктейля таков — берем еврейский национальный темперамент, добавляем большую жменю советской ментальности, всыпаем в гущу полную ложку острых эмигрантских проблем, горсть крупинок обычного человеческого тщеславия, полстакана экзистенциального пророческого зуда, затем вливаем, не жалея, искренней любви к русскому слову и культуре, нагреваем на знойном иерусалимском солнце, сильно встряхиваем и разливаем смесь по самым разнообразным формам и формочкам. Это и будет — культурная жизнь русского Иерусалима.

— В финале одной из ваших повестей, "Во вратах твоих", героиня — отверженная, потерявшая работу, без всяких надежд на будущее — идет в праздничной, ликующей толпе новых соотечественников и говорит себе: "Ну вот, ты среди своего народа...и что же?" По драматизму и безысходности сцена эта напоминает финальные кадры "Ночей Кабирии"...Сегодня мне хо
NataBalu

01/07/2010

2
Дина Рубина

Интервью о любви

— Какие произведения искусства, литературы, кино, театра формировали ваш идеал любви?

— У каждого поколения, как известно, свой идеал любви, свои "типажи возлюбленных", свои каноны. Хотя, конечно, и каждый человек в силу своего характера предрасположен к тому или иному выбору. Я, понимаете ли, родилась под консервативным и замкнутым знаком Девы — с одной стороны, а с другой стороны, в силу литературного дарования и роду занятий принадлежу к так называемой богеме. Значит, всегда, особенно в юности, жила в состоянии "психологического разрыва" между собственными представлениями об идеале любви и тем обиходом любви, который навязывала мне среда.
Если говорить о тех или иных произведениях литературы (я намерено выделяю из предложенного вами ряда искусств именно литературу, под знаком которой я существую всю сознательную жизнь), то это, конечно…(попробую в порядке подросткового прочтения) — "Дом с мезонином" Чехова, "Три товарища" Ремарка, "Над пропастью во ржи" Сэлинджера, "Зима в горах" Уэйна…словом, набор для походного нессесера пылкого подростка…Кинематограф в формировании моих представлений об идеале любви не очень присутствовал. Вообще, отдельные произведения кинематографа я полюбила и выделила для себя уже во взрослом возрасте. Например, очень люблю Феллини. А театр всерьез не воспринимаю. Для меня это всегда очень условное искусство, всегда игра, в которой мне предлагают принять участие. А поскольку к любви никогда не относилась, как к игре, то и сущности эти в моей жизни не пересекались никогда.

— Испытали ли вы такую идеальную любовь, которую вы ожидали, о которой мечтали, и какой она была по счету? Ваше определение любви.

— Давайте сначала договоримся о терминах. Что называть любовью идеальной? Для меня идеальная любовь — это сильное духовное и физиологическое потрясение, независимо от того удачно или неудачно в общепринятом смысле оно протекает и чем заканчивается. Я полагаю, что чувство любви всегда одиноко и глубоко лично. Даже если это чувство разделено. Ведь и человек в любых обстоятельствах страшно одинок, один. С любым чувством он вступает в схватку один на один. И никогда не побеждает. Никогда. Собственно, в этом заключен механизм бессмертия искусства.
Для меня моя первая любовь, которая продолжилась первым браком, а закончилась разводом, собственно, и была такой идеальной любовью. Для меня лично. Семь лет идеальной, кошмарной, непереносимой и разрушительной любви. Идеальной потому, что ни на какую другую в то время я бы и не согласилась.

— Какова функция любви, назначение любви. Считаете ли вы, что любовь — инстинкт, по Шопенгауэру, или это — воссоединение с Богом и Космосом, по Платону?

— Любовь в жизни человека может выполнять самые разные функции, в зависимости от того, с каким типом любви вы сталкиваетесь. Несчастная любовь (прошу обратить внимание на то, что все эти определения я использую в общепринятом их понимании) может оказаться благотворной для сильного человека и губительной для слабого. Лично для меня любовь всегда была тем точильным камнем, о который шлифовался мой характер. К тому же, как сказал один из современных классиков — в наши дни художник просто не имеет права не взрастить в себе маленькой личной трагедии — это не в моде. Добавлю от себя: и никогда в моде не было… По поводу же инстинкта или слияния с Богом, Вселенной, Космосом…Знаете, человек слишком сложно устроен, чтобы расчленять и раскладывать по полочкам одно из драгоценнейших чувств, которое подарено ему судьбой. Конечно же, это и могучий инстинкт, и высочайшая работа души, и та самая борьба с невидимым Ангелом в ночи, с которым боролся праотец наш Яаков…
А суть все в том же — в обладании. Гениальный Лоренс Даррел писал: "…вся суть обладания — война до победного конца за черты несходства друг в друге, за золото души близкого человека. Но разве может подобная война не быть разрушительной и безнадежной"?

— Сколько по времени может продолжаться любовь — одна?

— Ну, знаете, как говорил Киса Воробьянинов — "Торг тут я считаю неуместным". Давид Самойлов в одном из своих стихотворений писал — "И всех, кого любил, я разлюбить уже не в силах…" Вот вам и подсчеты. Истинная, сильная любовь — всегда тяжкая печать на судьбе человека. Помню, однажды мы с моим старым приятелем ехали в автобусе, и на одной из остановок вошла его первая жена, с которой он расстался лет двадцать назад, после чего удачно женился, имеет двух детей во втором браке. Так вот, едва в автобус вошла эта женщина, он совершенно потерялся. Побледнел, потом его бросило в жар, он засуетился, стал пробираться к выходу… Потом, когда мы вышли из автобуса, признался, что ощутил страшное сердцебиение и чуть в обморок не упал. "Почему?" — удивилась я. — "Ты расстался с этой женщиной двадцать лет назад"…Он внимательно посмотрел на меня и сказал: "Вот когда с жизнью расстанусь, тогда и успокоюсь".

— Почему мы все время ищем новую любовь? Является ли любовь оправданием измен?

— "Мы" — это кто? Я, знаете ли, писатель, слово "мы" не люблю еще с пионерских времен и школьных лагерей. Для меня вообще понятия "мы" не существует. Каждый человек сам себе сценарист своей судьбы. Кто-то ищет все новой и новой любви, кто-то всю жизнь трясется над одной-единственной, как Скупой рыцарь. Кто-то разбивается о первую и больше уже ничего не ищет…
Является ли любовь оправданием чего бы то ни было? Не знаю. Любовь самоценна, она не оправдание, не цель, не средство. Не забудьте, что это — сущность, на которой зиждятся все великие религии. Все зависит от наполнения, от напора, от накала любви. Так, слабая лампочка едва освещает подворотню, а сильный прожектор маяка ведет корабли в бухту. Чего достойна та или иная любовь — определяет, как правило, время. Чему она является оправданием — скрыто, как правило, в таинственных хитросплетениях судеб.

— Можно ли рассматривать любовь как инструмент познания?

— Конечно, ровно настолько, насколько любое чувство и любое действие человека является инструментом познания. Сначала давайте договоримся — что есть познание. Потом условимся — что можно за инструмент познания принять… Ну, и так далее. Меня вы голыми руками не возьмете. Я всегда ускользну в объятия того, кто не склонен задавать мне вопросы, любые вопросы, а не только типа — "где ты была?!"

— Что такое по-вашему интересная, сексуальная женщина?

— Боюсь, в силу своих консервативных сексуальных предпочтений, не смогу вполне компетентно ответить вам на этот вопрос. Вот если бы вы спросили меня о мужчине, тут мой опыт, пожалуй, вполне бы сгодился.
Вообще же понятие "интересная" женщина, или "интересный" мужчина настолько размыты и в каждом отдельном случае персонифицированы, что я считаю неблагодарным делом давать тут оценки.
Опять же — что с этой так называемой интересной женщиной делать, к чему ее приспособить, когда тот же Даррелл говорил: "С женщиной ты можешь делать только три вещи: ты можешь любить ее, страдать из-за нее и делать из нее литературу."

— Является ли творчество альтернативой любви?

— О, да, да, да! Особенно с годами... Это и есть своего рода любовь, причем, такая сильная, что при полной отдаче "проклятью белого листа", на любовь к мужчине и сил-то уже не остается. Это интрига, борьба, ненависть, пораженье, победа… — все, как в любви, и даже полнее, цельнее, потому что партнер — это тоже вы, только в другой ипостаси.
Во всяком случае, единственный соперник, к которому меня ревнует мой муж, это мое писательское одиночество над каждым следующим словом.

Беседовала Лея Красниц

Источник: http://www.dinarubina.com/interview/aboutlove.html
Биография автора: здесь.
NataBalu

01/07/2010

3
Дина Рубина

Круг по нашему милому городку

— Дина Ильинична, расскажите о последнем визите к нам.

— Визит — это слишком торжественно. Просто нагрянула и недели две принюхивалась, присматривалась к новой для меня реальности. Интересно. Странно. Очень смешные рекламные щиты. Например, щит, на котором изображены четыре старухи в купальных костюмах, одна почему-то зеленого цвета. Сидят сиротливо, зрелище малоаппетитное. Под этой чудной картинкой написано: "Офисная мебель". Что? Почему? Московские друзья плечами пожимали — оказывается, не обращают внимания. Вот еще: "евроремонт". Произносится с большой буквы и с тайным благоговением. Что это такое? Европейский ремонт? Еврейский ремонт? Когда плитка и обои приличные, что ли?
Но, конечно же, любовалась центром Москвы — дома реставрируют именно по европейским стандартам. Но лица людей в метро по-прежнему напряженные, усталые, как бы стертые... Их-то никто не реставрирует.

— Вы росли в Ташкенте, а значит, еще до Израиля знали восточный мир?

— Знаете, все-таки не стоит путать Среднюю Азию с Израилем. Это распространенное и глубокое заблуждение, продиктованное первым впечатлением от израильского солнца и золотого купола мечети Омара... Нет, здесь — Средиземноморье, это совершенно другое мироощущение, другие принципы отношения к жизни, другое отношение к женщине (!) — как известно, это главный показатель цивилизованности общественного сознания. (Разумеется, говорю об израильтянах, а не арабском обществе с его традицией многоженства.) К тому же эту страну строили выходцы из России, Белоруссии, Польши. Кстати, годов до пятидесятых, до приезда миллиона евреев из стран арабского Востока, к женщине обращались не иначе как — "пани".
Я бы, скорее, сравнила Ташкент и, скажем, Иерусалим не по признаку "восточности", а вот по этому вавилонскому смешению языков, лиц, характеров, традиций. По освещению, по южной пылкости, по невротичной подвижности реакций... По некой доминанте, которую я назвала бы "домашностью жизни".

— Что запомнилось из первого знакомства с Землей Обетованной, может быть, какая-то сценка или диалог...

— Сценка... Диалог... Очень смешно звучит, знаете ли... Это все равно что попросить больного после тяжелого наркоза припомнить, во что была одета главная медсестра в приемном покое... Какая там сценка! Обморок, забытье, клиническая смерть... Мы ведь уезжали в девяностом, навсегда, с потерей гражданства, обобранные государством, нищие. Чтобы сдать квартиру в ЖЭК, требовалось еще уплатить пятьсот рублей за ремонт. И вот, знаете, я страшно легкомысленный с деньгами человек, мотовка, каких мало, растяпа, а вот эти пятьсот рублей забыть не могу... Ну, грохнулись на эту землю, как вы там говорите, обетованную, поначалу здорово задницы отбили... Впрочем, обо всем этом я пишу.
А первое знакомство... Прилетели ночью, лил страшный дождь, бежали в гору, наверх, по каменным ступеням... Вбежали в очень странную квартиру без прихожей... Все как во сне. Вот в Пророках и написано — "и будете как во сне...". А утром я проснулась и увидела в окно глянцево-синее небо и багряно-лиловые цветы какого-то плюща на желтовато-розовой каменной кладке стены соседнего дома. Проем театрально полукруглого окна... Помню, в ошарашенной башке мелькнула мысль: "Как-то все у них здесь слишком картинно..." Это после слякотного таможенного Шереметьева было довольно сильное впечатление...

— Несколько лет вашей жизни в Москве после Узбекистана — что это были за годы?

— Вы спрашиваете, словно я из Зимбабве в Россию приехала, пожила маленько, а потом в Зимбабве же и отчалила... Не забывайте, что я хоть и родилась в Ташкенте, но все-таки в то время это был Советский Союз, империя, со всеми вытекающими отсюда подробностями жизни. Русский язык как государственный, школа, консерватория, русские газеты и журналы... Своя уютная русская интеллигентская среда, особо-сердечно-скандально-южная (о которой я как раз сейчас пишу новый роман...). Здесь не все так просто. К тому же я стала очень рано публиковаться в журнале "Юность"... Так что когда физически переехала в Москву, в 84-м году, я, знаете, к тому времени неплохо владела русским языком и разными другими вполне российскими обиходными привычками.

— У вас религиозный муж, а собственные взаимоотношения с иудаизмом?

— Как с папой. Даже если с чем-то не согласна, лучше промолчать и сделать так, как он требует. Все равно потом выясняется, что он был прав.
Кстати, папа-то у меня — атеист и находится в здоровой критической оппозиции к религиозной части общества. Например, приехав, ужасно возмущался, что по субботам здесь не ходит транспорт. "Что за безобразие! — восклицал папа. — Это ущемление права личности на передвижение!" ...Прошло года полтора, родители снимали квартиру в центре города и по субботам папа полюбил спокойные прогулки по тихим улицам. Когда мимо проезжал чей-то частный автомобиль, папа восклицал: "Что за безобразие! Какое право они имеют разъезжать в субботу! Это ущемление права личности на тишину!"

— Однажды вы назвали Иерусалим самой любимой игровой площадкой, на которой верховный режиссер ставит свои спектакли. Наверное, не всегда легко жить, ощущая столь близкое присутствие Бога?

— Человек не может постоянно жить навытяжку — неважно перед каким начальством: перед сержантом, начальником отдела, министром, наконец, Господом Богом. Человек ест, спит, любит, выпивает, выносит мусорное ведро... Иерусалим — резиденция Бога, а я тут живу. Помню, буквально несколько дней спустя после приезда я стояла у какого-то дома. Вдруг подъезжает роскошная машина, и из нее выползает нечто пузатое, волосатое, жующее сигарету, в трусах и тапочках на босу ногу. И идет к подъезду, покручивая на пальце ключ. Я оторопела. Ну, думаю, откуда такое чучело взялось! Центр Иерусалима, а он — в трусах, в тапках... Он наклонился к почтовому ящику, вынул почту и, посвистывая, вошел в подъезд. И я вдруг поняла: просто он здесь живет. Помню, в тот момент мне многое про эту страну открылось.
Сейчас я тоже летом предпочитаю ходить по Иерусалиму в шлепанцах и какой-нибудь рубашонке полегче. Понимаете, жарко...

— Ваш довольно свободный язык приправлен крепкими словечками...

— Ну, бывает, что человек по своему темпераменту вполне в силах оставаться в пределах конвенциональной лексики. И душа не просит большего накала эмоций. А бывает — требует большего градуса. Это как диапазон певца — кто-то берет верхнее "ми", а кто-то и до "ля" дотягивается. Вообще, что вы называете крепкими словечками? Недавно я общалась со своей немецкой переводчицей, и она, так, застеснявшись, говорит: "Да, знаете, есть много непереводимых выражений". Я напряглась. "Уточните", — говорю. "Ну, вот, например, у вас героиня, писательница, кричит взрослому сыну: "Свола-а-ачь! Говнюк паршивый!" Это по-немецки читатель не поймет". — "То есть, как? — спрашиваю. — Вы хотите сказать, что в немецком языке нет слова "говнюк"?" — "Да нет, — смущаясь, выдавливает она. — Такие слова могут быть произнесены... ну... в тюрьме, там... на стройке... А мать... Не может мать крикнуть такое сыну!" Я вздохнула и говорю: "Смотря какая мать смотря какому сыну!"
Я любой исходный материал воспринимаю как строительный. Попробуйте потребовать от художника-монументалиста, чтобы в своем панно он использовал только краски чистых оттенков.
А насчет особых таких белоснежных пуристов... Бывает, мне на выступлениях приходят записки: "Ну, что ж вы, прям, как Губерман! А еще женщина"... Тут хорошо вовремя про Бунина рассказать, Ивана Алексеевича, как однажды он на такси опаздывал куда-то и в ярости страшно матерился. Так вот, водитель такси, из русских офицеров, слушал-слушал, наконец оборачивается и говорит: "Ну, господин хороший! Я пять лет на флоте прослужил, но такого слышать не приходилось!" На что Бунин воскликнул: "А вы как думали, милостивый государь! Я — почетный член Русской академии изящной словесности!"

— Сильно ли поменялся ваш русский и темы книг?

— Это у вас здесь поменялся язык, а моему — законсервированному — с чего бы меняться? Я в этот свой последний приезд в Москву столько новых словечек услышала. Например — "органайзер" — страшное скрежещущее слово. Выясняется, что это просто ежедневник. В самолете взяла почитать "Литературку" и тут же оторопела, наткнувшись на слово "пижонетка". Ну, и так далее. Ничего, будем считать, что это русский язык развивается, а не дегенерирует. Я не ханжа. Насчет тематики произведений — да, она изменилась. Стиль обусловлен ведь и внешней средой, которая у меня поменялась самым решительным образом.

— Ваши дни в Израиле похожи один на другой?

— Начинается день всегда часов в шесть утра с прогулки с моим собачьим человеком по имени Кондрат. Мы совершаем круг по нашему милому городку, потом стоим на вершине холма, и, притихнув и помахивая хвостами, смотрим на Иерусалим, на гору Елеонскую, как плывут над ней, тронутые зарею, персиковые, на сизой подкладке, облака.

— Мы любим писательницу Рубину и, естественно, ждем новых книг. Каких?

— Нынешний приезд в Россию напомнил мне налеты Великого комбинатора на Старгород. Я быстро, пока местные не опомнились, заключила договора на издание четырех книг и поскольку, как Остап Бендер, предусмотрительно изъяла авансы, издательствам, по-видимому, ничего не останется, как все-таки выпустить эти книги. "Последний кабан из лесов Понтеведра" — роман, выходит на днях в издательстве "Симпозиум"; "Один интеллигент уселся на дороге" — сборник повестей и рассказов, и в издательстве "Олимп" — две книги: "Астральный полет души на уроке физики" и "Двойная фамилия" — сборники прозы.

Елена Алексеева
Москва — Иерусалим


Источник: http://www.dinarubina.com/interview/krug.html
Биография автора: здесь.
NataBalu

01/07/2010

4
Дина Рубина

Дина Рубина: "...В мире нет места нежности"

Дина Рубина, кажется, создана для сочинительства, оно было предназначено ей самой природой. Ее появление в литературе — из числа самых ранних, она в словесности с юных лет (немного найдется в истории русской прозы тех, кто стартовал бы в престижных журналах в более юном возрасте), и уже первые ее опыты были замечены, снискали симпатию и даже любовь. В этих давних рассказах, притулившихся в детских отсеках моей читательской памяти, — ведь более четверти века прошло — были зоркость, остроумие, чувство, которое невозможно имитировать.
Годы прошли, и она решилась на шаг, ставший в начале 90-х массовым, но в писательском случае глубоко индивидуальный, даже рискованный, — Дина Рубина переселилась в Израиль, где должна была заново выстраивать литературную биографию. Проза последних лет с ее лирикой и сатирой, легко распознаваемыми типажами в обрамлении житейской фантасмагории показала, что Рубина, оставаясь собой, умеет меняться, а, изменяясь, — как и раньше, добиваться успеха.


— По словам известного израильского издателя, вы — один из двух русскоязычных писателей в этой стране, чьи книги приносят ему доход. Какие именно качества вашей прозы позволяют вам добиться ее успеха и даже содержать издателя?

— Это вопрос не ко мне, а к моим читателям. Вы же, надеюсь, не ожидаете, что сейчас я буду называть "качества" моей прозы, благодаря которым кормятся мои издатели, да и я помаленьку хлеб жую. Взаимоотношения писателя и читателя — сфера интимная, я бы сказала — биоэнергетическая; что именно и почему читатель ищет и что находит в книгах того или иного автора — загадка, как бы ловко ни раскладывали все по полочкам всезнающие культурологи. Может быть, в разные периоды обществу требуются какие-то, скажем, духовные витамины — вот как весной организму нужен витамин С? И в зависимости от того, продукция какого писателя, условно говоря, является носителем нужного витамина, возрастает и спрос на эту продукцию...
К тому же я не верю, что какой-нибудь писатель сможет рассказать вам хоть что-нибудь внятное о "качествах" своей прозы. О стиле — да, о приемах, на которых этот стиль зиждется, — да, а в "качествах" он ни черта понимать не должен, потому что он сам и есть эти "качества". Дарование любого настоящего писателя — мы ведь с вами говорим о явлениях литературы, правда? — любое настоящее литературное дарование органично. Вы можете объяснить цвет своих глаз, походку, пластику жестов? Так вот, "качества" прозы писателя — это его походка, цвет глаз, особая манера интонировать, щуриться — то, что мы называем шармом. И точно так же, как та или иная женщина имеет необъяснимый успех у мужского пола, так же и тот или иной-писатель (шарм, пластика фразы, манера формулировать мысль, интонация, природа юмора, да бог знает что еще!) имеет успех у читателя.
А что касается, скажем грубо, раскупаемости моих книг, то ведь загадка небольшая. Я ведь уже старый молодой писатель, печатаюсь с отрочества, лет тридцать, начинала в журнале "Юность" с его гигантскими тиражами, сегодня уже автор двадцати пяти книг... то есть — набрал силу процесс естественного накопления литературного имени. (Работаешь, черт возьми, всю жизнь, как вол, потом тебя спрашивают — почему это раскупаются твои книги...)

— Как вам живется в Израиле; что для вас значит эта земля?

— Я живу здесь уже десять лет, это огромный кусок жизни. Для литератора в середине его творческого срока (а у каждого творческого организма свой срок продуктивности) это кардинальный отрезок жизни. За десять лет написаны два романа, три повести, с десяток рассказов да мелочи вагон... Все это наработано уже на материале местного моего бытия.
Я не очень люблю рассказывать о том, что для меня значит эта земля. Здесь есть Иерусалим, и этого достаточно — для меня. Данное обстоятельство страшно меня к этой земле привязывает.

— На средства, получаемые от литературы, на Западе живет ничтожное количество авторов. А вам удается просуществовать за счет словесности?

— Мне удается просуществовать не за счет словесности, а за счет актерства, чуть ли не циркачества. Пропитание на жизнь добываю выступлениями. И кстати, много лет оттачиваю этот жанр своей — скажу не стесняясь — эстрадной деятельности, Я, как это называет Игорь Губерман, — "выступальщица". И в этой ипостаси достигла изрядных высот. Могу и спеть, например. Чувствую, что надо бы и дальше совершенствовать ремесло — научиться еще чему-нибудь стоящему: по проволоке, что ли, ходить, шпаги глотать или носить на шее ручного удава... в общем, как там у О. Генри — "Поем мы или играем, пляшем или пишем, читаем лекции или рисуем картины, суть одна: мы как есть трубадуры, и давайте, хоть без особой чести, выходить из этого положения".

— Женский роман — термин уничижительный. Воображение мгновенно рисует аляповатые обложки с голубиной парой влюбленных, крупный шрифт для малограмотных и нежно-розовый образ Барбары Картленд с круизами, подушками и собачками. Но женская проза — нечто иное. В этом случае подразумевается особый женский взгляд, специфическое женское видение мира. Вы связываете себя с женской прозой в этом втором понимании?

— Знаете, мне в каждом интервью задают этот вопрос. Следующего интервьюера я убью. Я не понимаю, что такое "женская проза". Мы же не употребляем термин "женская живопись", "женская скульптура" или "женская музыка", даже если создатели этих произведений искусства женщины по первичным и вторичным половым признакам? В искусстве, тем паче в искусстве словесном, меня интересует только ткань. Героиня повести или романа может быть женщиной (если ее таковой задумал автор) — тогда соответственно она и мыслит, и говорит, и двигается, и действует как женщина, сообразуясь со сложнейшим комплексом логики и психологии характера. Если героем для достижения каких-то авторских целей мне удобнее выбрать мужчину — в таком случае, разумеется, он должен быть мужчиной по всем психофизиологическим параметрам. Если мне, автору, непосильна эта задача, то горе мне как профессионалу, а отнюдь не потому, что я — женщина. Прожив с мужчиной почти тридцать лет, я знаю о нем все, чтобы сделать его живым в литературе. Хороший писатель обязан перевоплощаться не только в мужчину, в женщину, в сексуальные меньшинства, но и, извините, в кошку, собаку, козла и пчелку. Если он писатель.

— Как вы относитесь к феминистским идеям, в обоих вариантах — радикальном и смягченном? Согласно первому — все представления о женщинах, бытующие в западной культуре (в том числе "миф красоты"), созданы мужчинами для эксплуатации противоположного пола. Согласно второму — с мужчинами все же можно поладить, ведя методичную борьбу за свои права и настаивая на уникальности женской доли.

— К феминизму отношусь плохо в любой его ипостаси, потому что женщина — до мозга костей. Потому что нежно люблю мужчин, всю жизнь преданно дружу с ними, очень их жалею за слабости и знаю, что достижение любой цели (я имею в виду современное общество, конечно, а не первобытнообщинный строй) зависит от цельности характера и масштаба таланта человека, а не от его пола. Мужчина — мой отец, мой брат, мой муж и мой сын, — с какой стати я стану с ним бороться?

— Положение писателя-женщины явно сложнее, чем писателя-мужчины, ведь муж и дети требуют массы времени, и до сочинительства, вероятно, подчас руки не доходят. У вас, к счастью, нормальная семья, и при этом вы много пишете. Как вам удается это совмещать?

— Вы как-то странно говорите — "руки не доходят"... Бог с вами, ведь профессия литератора — это работа, а не вышивание. Это тяжелый многочасовой труд, подчас изнуряющий, огромная психофизическая нагрузка, вам это любой психоневролог скажет... Можете ли вы представить, чтобы женщина-врач или женщина-биолог заявила бы, что делать свою работу у нее "руки не доходят"? Извините, а встать в шесть утра и на работе быть в полвосьмого, и чтобы отпуск — две недели раз в году? Почему вам кажется, что "сочинительство" — это нечто такое, что надо "совмещать" с семьей, с мужем и детьми? Со стиркой там, глажкой, готовкой, с чем еще... с выпеканием пирогов? Сочинительство — это образ жизни, образ мышления, это тяжкие вериги, это рабство на галерах... А пирогов я не пеку, муж у меня — художник и вполне существует автономно как творческая личность, никакой "массы времени" он от меня не требует, потому что на собственной шкуре знает — что такое творчество. Дети писательские — это правда — всегда несчастны, судьба у них такая. Писательскому ребенку в детстве говорят: "я возьму тебя с собой, если всю порогу ты будешь молчать" — не потому, что мама — сволочь, а потому, что не может она отвинтить себе голову и выбросить ее в окно.
Зато эти необихоженные заброшенные дети имеют кое-какие другие преимущества перед детьми с нормальными родителями. Неудобно даже говорить — какие. Например, постоянно видят в своем доме разных неслабых людей, о которых потом — как, скажем, Алексей Баталов — могут написать воспоминания, и дышат чуть-чуть другим воздухом, и слышат чуть-чуть другие разговоры, что тоже худо-бедно формирует личность не меньше, чем поездка с родителями в "Диснейленд ".
Я к чему все это говорю? К тому, что искусство — штука жестокая, это не развлечение, не рукоделье, это то, что пожирает вашу жизнь без остатка, вместе с вашей семьей, детьми, домашними животными и разными прочими обстоятельствами.

— Европейская женщина, вы всю жизнь живете на Востоке — сначала в Ташкенте, теперь вот — под Иерусалимом. Это судьба? Как бы вы охарактеризовали сходство и различия этих восточных земель?

— Я не всю жизнь жила на Востоке, довольно много лет я жила в Москве, собственно, оттуда и уехала в Израиль... Знаете, все-таки не стоит путать Среднюю Азию со здешними местами. Это распространенное и глубокое заблуждение, продиктованное первым впечатлением от израильского солнца и золотого купола мечети Омара... Нет, здесь — Средиземноморье, это совершенно другие пространства, другое мироощущение, другие принципы отношения к жизни, другое отношение к женщине (!). Разумеется, я говорю не об арабском обществе, где и по сей день многоженство — явление распространенное. Я говорю об израильтянах. К тому же не стоит забывать, что эту страну строили выходцы из России, Белоруссии, Польши.

— В своих книгах вы "нередко выводите в юмористических или памфлетных тонах известных персонажей здешней среды обитания, не заботясь даже о том, чтобы придумать для них менее прозрачные псевдонимы. Часто ли на вас обижаются прототипы и как складываются дальнейшие, нелитературные отношения с ними?

— По-видимому, я произвожу впечатление акына, который пишет, что видит. Это заблуждение, в которое я намеренно ввожу читателя. На самом деле мало из того, что я пишу, происходит в жизни буквально. Иллюзия факта как авторский прием. Искусство — как побег от личного чувства. Типажи — да, почти всегда черпаю из жизни. Но действия их, коллизии, диалоги — сочиненные.
Знаете, я ведь себя ощущаю человеком мастеровым. У меня отец — художник, муж — художник, сама я семнадцать лет отдала одному из каторжных искусств — музыке. Я с детства привыкла относиться к искусству как к весьма вещественному и тяжелому труду. Выросла среди подрамников, рам, мольбертов, холстов, среди плотницких инструментов, при помощи которых эти подрамники сбиваются... Я боготворю материал, уверена, что подлинное искусство всегда рождается из материала — неважно, что он собой представляет — крошево прошлой жизни, сегодняшний день с его каруселью лиц, жестов, обрывков диалогов — все это материал для литературы. Глина, из которой лепится литературный Голем. Только писатель может заставить реальность повернуться значимой стороной. Сервантес, кажется, писал — истории вымышленные только тогда хороши и увлекательны, когда они приближаются к правде или просто правдоподобны... А Малларме утверждал, что мир существует, чтобы войти в книгу.
И тут в процессе работы важно не испугаться будущего столкновения прототипа с персонажем, не стать жертвой своей недоговоренности, осторожности, так называемой "воспитанности", деликатности общечеловеческой. Художник — роженица, излишняя стыдливость может стоить литературному ребенку жизни. Зощенко говорил, что страх писателя грозит потерей квалификации. Говорил он это, имея в виду несколько иной смысл, политический, но писателя подстерегает множество опасностей, и та, о которой я говорю, — не из последних. Вообще, по жизни писателю требуется мужество самых разные сортов. В том числе надо быть готовым к тому, что от тебя могут отвернуться близкие, что, в конце концов, ты останешься одиноким, как желтый огурец в осеннем поле.
Я еще не самый злостный экземпляр "пользователя всего живого". Например, Гашек использовал типажи своих друзей и знакомых под их же именами, приписывая им, конечно же, все, что считал нужным, создавая вторую реальность (суть творчества). Однажды какой-то его приятель, переводчик, сказал ему: ты можешь писать обо мне все, что угодно. Можешь даже написать, что я — горький пьяница, но не приписывай мне того, что я не говорил. Гашек тут же написал (я передаю по смыслу, не дословно): "Мой приятель такой-то просил меня не приписывать ему чужих мыслей. Но у него своих мыслей никогда и не было. Всю жизнь он переводит мысли великих — Гомера, Платона, Аристотеля, — которые и пересказывает собутыльникам в пивной, когда напивается, как свинья. Правда, о том, что он напивается, как свинья, он мне позволил писать".
Обратите внимание: в первом случае перед нами — обычная просьба заурядного человека. Гашек немедленно преображает этот абсолютно незначащий факт жизни в факт литературы. С точки зрения обывателя, подобный ход, разумеется, — верх неприличия, даже подлости. Писатель — в любом случае — повелитель миров, которые создает, как Бог создал Вселенную, заселяя их по своему усмотрению всем живым и неживым, что попадает в поле его зрения. И в его власти всегда повернуть реальность той знаковой стороной, какая ему понадобится.

— Интеллигентная женщина в Израиле, неважно, уроженка страны или приезжая: каким литературным жанром вы бы означили эту ситуацию? Трагедия, драма, комедия, фарс, мелодрама и прочее?

— Независимо от того, интеллигентна героиня или нет, женщина она или кошка, уроженка страны или иммигрантка, в Израиле живет или на острове Эльба, человеческая жизнь всегда — и я убеждена в этом — трагифарс, и все, что кренит в ту или другую сторону, обедняет искусство. И знаете, ведь читатели это чувствуют. Считайте, что мы вернулись к вашему первому вопросу.

— В вашей повести "Высокая вода венецианцев" описана эффектная любовная история, возвращающая героине надежду на жизнь. Банальный вопрос, и все же: что такое для вас любовь — вчера, сегодня и завтра?

— Героине повести "Высокая вода венецианцев" ничто не дает надежды на жизнь, она слишком сильна, чтобы цепляться за надежду, именно поэтому — от отчаяния, от безнадежности — с ней и происходит, как вы выразились, "эффектная любовная история".
Для меня любовь — вчера, сегодня и завтра — материал для будущей книги. И не только моя любовь, и не только любовь, а все вообще, что со мной и с миром вокруг меня происходит. Моя душа, мое тело, мой муж, мои дети, мои близкие и неблизкие, мои враги, моя вселенная, короче: моя единственная жизнь вчера, сегодня и завтра — материал для будущей книги.
"У художника нет личной жизни, он прячет ее, заставляя нас обращаться к его книгам, если нам взбредет вдруг в голову искать истинный источник его чувств. Все его изыскания в области секса, социологии, религии и т. д. — лишь ширма, за ней же только и всего — человек, страдающий нестерпимо оттого, что нет в мире места нежности".
Это написал замечательный писатель Лоренс Дарелл в своем романе "Жюстин".
Мне нечего к этому добавить.

Беседовала Екатерина Соломонова

Источник: http://www.dinarubina.com/interview/nezhnost.html
Биография автора: здесь.
NataBalu

01/07/2010

5
Дина Рубина

Любимая игра Дины Рубиной
Интервью газете "Московские новости", № 22 (1089), 29 мая — 4 июня 2001

Дина Рубина родилась и выросла в Ташкенте. Потом несколько лет прожила в Москве. В 90-м году, будучи автором 4-х книг, уехала с семьей в Израиль, где за десять лет на материале своей новой жизни написала два романа, несколько повестей, множество рассказов и эссе, настолько отличающихся по стилю от прежних произведений российского периода, что кажется — это проза совершенно иного писателя. На сегодняшний день Дина Рубина — автор многих книг, переведенных на тринадцать языков. С сентября 2000-го года работает в Москве, в должности главы отдела общественных и культурных связей Еврейского агентства в России.

— Мастерица коротких рассказов Тэффи на предложение написать роман ответила: "Подождем большого стола". Похоже, в Израиле вы его как раз дождались: вместо повестей пошли романы, вместо коротких рассказов — эссе. Или в новом климате дыхание глубже?

— По поводу большого стола: у меня его никогда не было и нет до сих пор. Начиная с самых ранних своих опусов, писала я, валяясь на диване. Помнится, в связи с этим, приятель моей юности остряк Стасик Кац однажды изрек — "хотелось бы заглянуть в твою творческую лабораторию"... Вообще во всем, что касается какой-то профессиональной, цеховой основательности — всяких там столов, кабинетов, письменных приборов… у меня всегда дело было швах. Например, повесть "Двойная фамилия" написана на прогулках с новорожденной дочерью, на скамейке, — одной ногой я качала коляску, а на колене другой писала в блокноте своим омерзительно мелким почерком, разобрать который под силу только криминалистам.

— Это касается заготовок или вы вообще пишете сначала от руки? Как складываются ваши отношения с компьютером?

— Ну, первые-то звуки от руки, конечно. Никакой механизации, боже упаси. Это потом, следующие стадии, когда тексту уже ничего не страшно. А пока он мягкий, как воск…нет, ручной, только ручной труд. Чуткое осязание. Рука влачит мысль или бежит за ней. Пара гнедых, запряженных вот этим самым. Отношения же с компьютером холодно-официальные. Он удобен, он — машинка с памятью. Но никакой любви и никакой фамильярности. Особенно это касается новой чумы — Интернета. Если провалиться в эту яму, можно вообще пропасть для литературы. Недавно меня по электронной почте отыскали две чудные девочки — дизайнеры сайтов — и буквально уговорили сделать мой сайт. Я по безалаберности согласилась. Дней через пять одна из них, Карина, пишет: так и так, мол, вот по этому адресу можете взглянуть на мои разработки. Я принялась искать и после мучительной погони в дебрях безумия перед моим воспаленным взором всплыло объявление: "Вас изнуряет рост волос на груди вокруг сосков? Не отчаивайтесь! Кликните тут, и перед вами откроется безмятежное будущее"... После чего я прекратила поиски. Однако упрямая девица сайт мой все-таки доделала…
...В Израиле стола у меня как не было, так и нет, живу довольно тесно и не думаю, что жилищные условия диктуют жанр. (Тогда все писатели-заключенные писали бы одностишья — по размерам камеры). Жанр, скорее, диктуют иные пространства — метафизические. И в этом смысле, конечно, Израиль и, в особенности, Иерусалим чрезвычайно благотворны для литературы. Собственно, до меня это уже доказали другие писатели.

— Почему-то после вашего последнего романа "Вот идет Мессия" мне остро захотелось узнать что-нибудь о вашей семье. Был ли у вас, например, такой супердедушка — неотразимо обаятельный и абсолютно надежный, — как у вашей героини Зямы?

— Ну зачем уж так буквально... Я, конечно, выдергиваю из собственной судьбы по нитке, а порой и канаты вяжу, но не так, чтобы оголиться полностью. Знаю, что многие воспринимают меня как акына, живописующего себя, свою семью, свое ближайшее окружение. Но вы уж не отказывайте мне в толике воображения. Я писатель лукавый, часто использующий театральный прием, маску, всякие прочие "обманки". Какие-то типажи, конечно, могу зацепить из жизни, но ситуации, диалоги, да вся карта минных полей литературного произведения — итог сочинительского все же труда.

— Мне кажется, в Израиле как нигде точно звучат слова Набокова: "Разница между комической стороной вещей и их космической стороной зависит от одной свистящей согласной". Это очень хорошо показывают ваши эссе последних лет.

— Да, у нас нескучно и не мелко жить. Сценическая площадка маленькая, действующих лиц раз-два и обчелся, а вот на жанр претендуем глобальный. И, надо сказать, История нам в этом никогда не отказывала. В этом она была щедра для всего моего народа. Не знаю — что там показывают мои эссе (а на самом деле — обычные писательские записи на разные темы), но эту тонкую грань между комическим и трагическим в самом высоком смысле этого слова у нас ощущаешь постоянно. От этого, правда, устаешь — как если б каждый ваш шаг сопровождало завывание греческого хора, — но со временем смиряешься. В конце-концов, домишки обыкновенных людей всегда соседствовали с Акрополем, Колизеем, Иерусалимским храмом. У меня самой окна выходят на Масличную гору. И ничего — поднимаюсь утром, варю себе кофе, включаю компьютер и сажусь за работу. Время от времени бросая рассеянный взгляд на далекие купы тысячелетних олив Гефсиманского сада…

— Знаю ваше отрицательное отношение к понятию "женская проза", но все-таки… Само писание — дело, конечно, не шибко женское. Однако протестовать, по-моему, стоит лишь против оппозиции "женская проза" и "просто проза". Вы сами говорите, что создание любого произведения для вас — процесс биологический. В этом, мне кажется, и ответ. Именно женщине просто в силу ее биологических особенностей свойственно то, что вы называете "терпеливой умной наблюдательностью".

— Вы имеете в виду процесс создания художественного произведения, а не конечный, так сказать, продукт. Возможно, вы правы. Тут вообще происходит некоторое смешение понятий. "Женская" ведь еще не значит "женственная".
Помните, у Вирджинии Вульф: ..."когда женщина думает о мужчине, никого уже не возмущает думающая женщина…а когда женщина пишет записочку, пишущая женщина тоже никого уже не возмущает."
Я, знаете, настолько не люблю все эти пустые разбирательства на биологические темы. С ними может сравниться только выяснение национальной принадлежности прозы. Когда с глубокомыслием выясняется — русскую прозу я пишу, или еврейскую, или, может быть, израильскую русскоязычную? Давайте сразу: я пишу женскую еврейскую русскоязычную израильскую птицу-тройку.

— В числе мест вашей работы в Израиле была и русская газета. Чем вы объясните факт, что при одинаковом числе русскоязычных эмигрантов — примерно миллион человек — в Израиле выходит 10 русских газет, да еще многие российские выпускают спецномера ("Комсомольская правда", "Московский комсомолец" и другие), а в США "Новое русское слово" — полный монополист, легко скушавший довлатовского "Нового американца"? Не только же в размытости территории дело.

— Эва сравнили! В Израиле, во-первых, выходят не десять, а гораздо больше русских газет. В Израиле выходят толстые и тонкие русские литературные журналы, альманахи, сборники и прочий развесистый красочный лоскутный ширпотреб. В Израиле вообще весело — во многих смыслах этого слова. А в Америке скучно. Но, кстати, в последнее время и там стали появляться русские газеты. Не только "Новое русское слово". Дело тут в нескольких факторах: во-первых, конечно, велика территориально страна Америка, — там этот миллион наших размазан по территории как масло по хлебу, — во вторых, весь американский стиль жизни навязывает эмигранту совсем другие правила игры. Это вам не средиземноморские сандалии на босу ногу в любом офисе. Климат другой, население другое, эмоциональный градус жизни не дотягивает до средней температуры тела среднего израильтянина. Ни выпить как следует, ни морду друг другу набить. У нас хоть арабы имеются вокруг — сто пятьдесят миллионов — для дополнительного развлечения. А там что?

— Как-то вы назвали себя неудавшейся актрисой и сказали о давних отношениях с театром. Как они складываются сейчас?

— "Неудавшейся" — не совсем точное слово. Я ведь и не училась никогда по этой части. Скорее — несостоявшаяся. Лицедейство же в любом жанре страшно люблю и никогда не упускаю случая в этом качестве покрасоваться. До последнего времени я и на жизнь зарабатывала до известной степени лицедейством — выступала перед публикой, читая свои рассказы и травя разные байки. Между прочим, весьма горжусь своей квалификацией в этой области и на сцене ощущаю себя гораздо уверенней, чем перед белым листом бумаги или пустым экраном нового файла. По поводу же отношений с театром…Нет, я ведь это слово употребляю в расширительном значении, в том смысле, что любое явление, любой характер, любая, даже трагическая, ситуация для меня в первую очередь — театр. Под этим углом зрения рассматривается, к сожалению, все. Такое устройство психики.

— За год жизни в Москве притерпелись ли вы к "российскому новоязу" — на улицах, в газетах, на телевидении?

— Ну... почти. Иногда страшное раздражение вызывают вполне невинные обороты речи. Например, в необъяснимую ярость прихожу от слова "озвучил". "Тренер озвучил состав команды" — тут я могу сознание потерять от бешенства. Телевидение стараюсь не смотреть, это вредно во всех смыслах. Писателю вообще противопоказаны любые отношения со средствами массовой информации. Простите.

— Работа в любой международной организации, пожалуй, больше "служба", чем любая другая. А вы сказали как-то, что привыкли к "сезонной занятости". Ухитряетесь ли и теперь писать столько, сколько раньше? И не мешает ли чувство: на работу сходил — дело сделал?

— Конечно, мешает. Все мешает. И времени нет, и чувство такое, что ничего больше никогда не напишу. Но все это мне давно знакомо. Кончится "сезон занятости", оковы тяжкие падут, и свобода нас встретит радостно у входа в какой-нибудь пивной бар на иерусалимской улочке Йоэль Соломон, где, кстати, можно спокойно писать за маленьким столом, накрытым клетчатой бело-красной скатертью.

— Расскажите о "Высокой воде венецианцев" — это ваша последняя книга в "Вагриусе"? Тираж по нынешним временам грандиозный и в издательстве сказали, что будут допечатывать еще 5 тысяч. Впрочем, вы не успели отвыкнуть от больших тиражей — двухтомник в "У-фактории" вообще 20 тысяч.

— Ну, разве это большой тираж в стране с многомиллионным населением! Это большой тираж для Израиля. Про книгу рассказывать — дело неблагодарное. Тогда ее и писать незачем. Скажу только, что это — три повести, несколько рассказов и путевые записки в поездке по Испании.

— Над чем вы работаете сейчас? Из чего "варганите нечто съедобное" — из наших здешних "отрубей" или из израильских?

— Сейчас пишу мало, медленно, времени не хватает. Вживаюсь в местность, присматриваюсь к лицам, жестам, повадкам, деревьям, собакам, погоде… Это дело накопительное, неторопливое. В прозе я — та птичка, которая везде себе корм найдет, ибо, как говорил любимый мною Федерико Феллини: — "вообще весь мир — а не только моя страна — населен клоунами". Посмотрим, может, что и выйдет …Меня всегда завораживает сакральность этого момента, когда из разрозненных записей, картинок, беглых фраз — из ничего! — вдруг рождается история…
"Одно я знаю", — тот же Феллини писал, — "меня тянет рассказывать. Рассказывать — вот, по-моему, единственная игра, в которую стоит играть".

Беседу вела Ольга Дунаевская

Источник: http://www.dinarubina.com/interview/moscownews.html
Биография: здесь.
NataBalu

01/07/2010

6
Дина Рубина

Дина Рубина: "Жизнь не равна литературе"
Интервью журналу "Мигдаль Times"


— С той или иной степенью достоверности Вашу биографию можно, как мозаику, сложить из Ваших произведений. Вы даже не прикрываетесь третьим лицом. Может, это умелый, профессиональный обман читателя, но у меня есть ощущение, чтоя знаю Вас, не этапы биографии, а человека — с пристрастиями и слабостями, победами и поражениями. Вы выкрикнули какие-то вещи о своем сыне, языковый и культурный диссонас с дочерью…Не пугает ли Вас такая открытость перед всем миром?

— Бог с Вами, да я — один из самых скрытных писателей! Поищите-ка у меня хоть одну откровенно интимную сцену, хоть одну,— действительно, болевую, трагическую мою — точку биографии, хоть один настоящий (в подлинном, творческом смысле слова, то есть — этический) промах... Я всегда — на белом коне, меня всегда не за что ущипнуть. А то, что я жонглирую домашними, как кеглями...так ведь они — моя собственность, как и весь остальной мир, который я таскаю в своей котомке...Все это: вся жизнь, и я сама со всеми моими детьми и фактами биографии, — абсолютно, смею Вас уверить, неинтересными, заурядными и даже обывательскими фактами биографии, — всего лишь сырой материал для творчества, и все мои домашние лишь в весьма малой степени соответствуют одноименным персонажам. Это не цинизм, это профессионализм человека, который четвертый десяток лет работает со словом. Понимаете, Другая реальность, литература, — настолько нечто другое, чем сырье жизни, что писатель может прикрываться или не прикрываться третьим лицом, может вывернуть все карманы со всем залежавшимся там мусором, — все это (при таланте, конечно, и мастерстве, — иначе мы просто не рассматриваем ситуацию!) не имеет знака равенства с литературой.
Писатель — сказочник, обманщик, фокусник... И хороший чуткий читатель это знает, и никогда не станет допытываться, как ребенок, которому на ночь рассказывают сказку: "А это правда было?".
Меня раздражает знак равенства между писателем и той особью, которую критики называют "лирической героиней". Лирическая героиня (читай: маска) — всегда прием, всегда — средство выразить, сказать, осуществить образ, идею, мысль, всегда — опора некой конструкции. Другой вопрос — насколько автору достает мастерства и таланта вдохнуть жизнь в своего гомункула.
И наконец, пугает ли меня что-то в литературе? — скажем, открытость перед всем миром, если бы таковая действительно наличествовала? В литературе меня пугает только одно: сбить планку, не перемахнуть через некую умозрительную и в то же время ужасающе реальную высоту, которую с последним абзацем романа (повести, рассказа) — надо взять во что бы то ни стало. Невзятая высота в литературе ( у каждого — это своя норма, свои сантиметры или метры) — это крах, провал и ужас, от которого оправляются годами. Это неизбывный ночной кошмар, предвкушение торричелиевой пустоты, следующей за последним абзацем очередной книги... Вот что сопровождает меня всю мою жизнь. Я всегда боялась себя больше, чем остального мира.

— Карнавал явно или косвенно присутствует во многих Ваших книгах (даже в "Одном интеллигенте...", как упоминание фамилии Бахтина). Что это для Вас? Знак фразы "вся жизнь — театр" с уточнением, что не театр, а карнавал, или притягательность "внерамочности", перевертышей, языческого утверждения жизни, ее приятия во всей дикости и красоте?

— Но искусство — всегда карнавал, всегда театр, перевертыш...если, конечно, это искусство. Вы говорите о "языческом утверждении жизни". При чем тут язычество? Во всех культурах, в том числе, в еврейской, есть традиции карнавала. Возьмите наш Пурим. Я уж не говорю о том, что мужчины в Пуримшпиле обычно исполняли роль женщин, а это — главнейшее свойство карнавала, но все ходы истории Пурима, весь этот гигантский перевертыш ...— один из древнейших в истории карнавальных сюжетов.
Да, карнавал необычайно для меня притягателен. В литературе он дает очень много возможностей для свободного выражения мысли и, главное, — дает возможность нацепить маску. Что возвращает нас к Вашему первому вопросу.

— Еврейской литературе свойственно присутствие чуда. Существует ли для Вас понятие "еврейская литература"? (Знаю Ваше отношение к "женской" литературе. Но все же национальная литература (русская, немецкая и т.д), как понятие, существует?) И присутствует ли чудо в Вашей жизни?

— Присутствие чуда свойственно любой литературе, не только еврейской. Вы ведь имеете в виду не жанровое присутствие? А хоть и жанровое: сказки, притчи, фантастический эпос есть у каждого народа, у евреев, разумеется, тоже. Не думаю, что по этому признаку можно обозначать национальную принадлежность. Понятие "еврейская литература" для меня существует, и в достаточно определенных рамках, хотя, конечно, явление это гораздо сложнее "вогнать" в рамки родовых признаков из-за многоязычности, многоликости и — если можно так выразиться — мультиментальности еврейского этноса... Условно говоря — та литература, в фокусе которой находится еврейское мироощущение, еврейский психофизический тип со всеми его достоинствами, пороками и той неуловимой, но абсолютно реальной субстанцией, которую мы именуем еврейской душой, я готова называть еврейской литературой. Если Вы в этом абзаце замените слово "еврейский" на слово "русский", он сгодится для определения русской литературы. Какой угодно литературы. Язык тут не имеет значения. Что же касается чуда в моей жизни... Да, конечно. Я не перестаю, например, изумляться,. что я — это я... Дважды была потрясена, что создала человека, и оба раза это были разные потрясения: первый раз, — что из моего тела получился мужчина, а во второй раз, что я родила другую женщину. Я и сейчас, бывает, с любопытством и отстранением наблюдаю за двумя этими людьми, бывают минуты — с изумленным откровением: интересно, откуда взялись эти, такие разные люди?!

— Литературный феномен Москвы, Одессы общеизвестен. Мне кажется, что о Ташкенте можно говорить в таком же контексте — Дина Рубина, Игорь Бяльский, Эли Люксембург — уже этот набор имен заставляет задуматься о том, что существовала среда. Более того, создается впечатление, что советская ассимиляция евреев там как-то припоздала. Чем обусловлен этот ташкентский феномен, привнесен волной эвакуации во время войны? И была ли, действительно, литературная среда?

— Не сравнивайте Одессу и Ташкент, это разные города при всей схожести южной благодати. В Одессе были дрожжи литературной традиции, в Ташкенте не было ничего и ничего не стало. Имена, которые Вы перечислили, — да, я могу еще с пяток назвать, — но это все равно несопоставимо. В Одессе все произрастало из традиции, Ташкент же, — хотя это был очень интересный город, — все же был проходным двором, в котором застревали, да, но не по своей воле...Я пишу сейчас роман о Ташкенте, там порассуждаю и на эту тему, и картинки кое-какие покажу...
Нет, литературной среды как таковой не существовало. Эта штука пребывает в столицах: в Москве, в меньшей степени — в Питере. Я говорю о правиле; исключения, конечно, есть. Например, Феликс Кривин из такой провинции, что непонятно — как вообще он докрикивал что-то до Москвы. Увы, в Империи литератору надо родиться не в глухой провинции у моря, а в Риме. В советской же империи с определенного времени Римом была Москва. В нее прибредали все, мало-мальски заметные таланты. Другое дело, что провинция всегда была поставщиком талантов...Но осуществлялись они как имена — в литературной столице.
По поводу же ассимиляции... Да, в Ташкенте было все несколько мягче, теплее для евреев. Не так заставляла жизнь выдавливать из себя по капле иудея, чтобы быстренько стать эллином. Кроме того, рядышком существовала большая и аутентичная община бухарских евреев. Да и хозяева, узбеки, притесняемые в своей идентификации, смотрели на евреев более сочувственно, чем на титульную нацию. Словом, было, было обаяние в этой относительной свободе колониального юга...

— Вы пишите, что Вашу прозу, как "прозу писателя с ярко выраженной авторской интонацией", невозможно ставить (хотя я думаю, что "Вот идет Машиах" очень сценичен). И, тем не менее, ставят, и сейчас Вы пишите очередной сценарий. Что это будет? И что побудило Вас согласиться?

— Это будет фильм по моей повести "На Верхней Масловке". Меня уломал режиссер, Константин Худяков. Пришел в гости, оказался милым интеллигентным человеком, к тому же еще и талантливым... Ну, и я сдалась.

— Что для вас работа в Сохнуте и в Москве? Только "хлеб" или есть еще что-то? Удается ли в Москве, встречаясь с иностранцами, понять, насколько Европа представляет себе, что происходит в Израиле и чем это грозит ей самой?

— Конечно, это не только хлеб, хотя и хлеб тоже. Я не хочу кокетничать: жизнь у меня утомительная, с хлебом не то, что напряженка, но все время надо помнить, что его надо, надо, надо заработать! А тут предложили некую должность с зарплатой... ну и дрогнула, захотелось передохнуть от поездок и выступлений. В результате, только и делаю, что езжу и выступаю по России, Украине, странам Балтики... Разумеется, это еще и Москва, литературный русский Рим, причем, не третий, а первый.
Я же — литератор, пишущий по-русски. Следовательно, мне в Москве медом намазано. Не до такой степени, конечно, чтобы обменять на нее Иерусалим (он-то один, его не бывает ни второго, ни третьего!), но вот потолкаться, позубоскалить, поглазеть на лица... это — завсегда. Хотя, сейчас уже чувствую, что — довольно, пора домой...
С иностранцами я встречаюсь больше не в Москве, а заграницей. Впечатление от них удручающее (под иностранцами я не подразумеваю бывший наш народ, который, конечно, все в основном понимает). Особенно от коренных американцев. Это вообще нация, обманутая психологами. Европейские же интеллектуалы похожи на страусов, которые придут в себя только тогда, когда международный террор вытащит их из песка за хвост, торчащий кверху. Тогда уже и голове ничем не поможешь...
Относительно же Израиля... Видите-ли, антисемитские традиции старой шлюхи-Европы настолько крепки и незыблемы, что надеяться на какие-то изменения, а тем паче — понимание в ближайшее время просто невозможно.

— Литература, философия, психология давно и безоговорочно высказались о счастье. И все же, есть ли такая достаточно высокая точка, оглядев с которой свою жизнь, ы можете сказать: "Я счастливый человек?"

— И что они безоговорочно решили — литература, философия и психология? Что счастье невозможно? Но ведь это не субстанция, и не то, что можно потрогать; это то, что человек чувствует. А инструмент, при помощи которого измеряют эту штуку еще не изобретен.
Легкий, веселый, артистичный человек, сангвиник и плут может ощущать себя счастлвым каждую минуту. Меланхолику для этого нужна по-крайней мере серьезная удача. А мизантроп может вообще ни разу за всю жизнь не почувствовать себя счастливым.
Я, например, очень завишу от моей работы: когда она идет день за днем и что-то получается, — я совершенно довольна жизнью и даже счастлива. Если нет — что угодно может произойти замечательного во всех других плоскостях жизни... мне свет не мил...
Хотя, конечно, существуют и объективные причины считать себя счастливым человеком, например: у меня живы родители, оба. Причем, оба — творческие, яркие люди, абсолютно не старики.
У меня есть вышеперечисленные отпрыски моего чрева и древа, а это тоже — не кот начихал. И, наконец, рядом со мной всегда (!) в нужную минуту (!) есть мой муж, человек, которому хочется прочесть то, что написано за день...

Инна Найдис

Источник: http://www.dinarubina.com/interview/migdal2002.html
Биография автора: здесь.
NataBalu

01/07/2010

7
Дина Рубина

Дина Рубина: "У счастья не может быть опыта"
Интервью газете "Монреаль-Торонто" от 18 июня 2003 года



Ее произведения — гимн душе человеческой — слабой, несовершенной, ранимой. И такой узнаваемой... Ее герои... это — мы с вами . Привыкшие считать минуты, но не замечать года, транжирить радость, но копить печали, убегать от проблем, не давая им имен... Невероятна сила ее художественного слова. Причина — искренность и настоящий талант. Можно сколько угодно рассуждать о потерянном поколении , но пока мы читаем НАСТОЯЩИЕ книги — жизнь наполнена смыслом. И не победит нас ни оголтелое невежество, ни вирус стяжательства, ни повседневная рутина. Интервью с Диной Рубиной — замечательный подарок писательницы русскоязычному Монреалю.

— Дина Ильинична, я всегда сравнивала писателя с экстрасенсом — тонны положительной энергии — людям, а что — себе ? Не остается ли ощущение пустоты, невосполненности душевного пространства? Не слишком ли дорога цена "обнажения души"?

— Знаете, во-первых профессия писателя — это отнюдь не всегда "обнажение души", это, скорее, строительство своего душевного пространства; вообще, творчество, это, конечно, использование и своего жизненного опыта, но оставаться перед читателем в нижнем белье… это выбирает далеко не всякий творец, а если уж выбирает, то это такое белье, что — как говорила моя бабушка, — "есть на что посмотреть".
Во-вторых, каждый из нас, и не только писатель, всегда платит за все валютой собственной жизни: за счастье, за творчество, за любовь, за увлечения…Боюсь, то самое ощущение пустоты, душевной невосполненности, о которых Вы говорите, возникают время от времени у любого человека. У писателей же есть преимущество: они "стражи времени", в их власти — запечатлеть миг, день, сценку, разговор, какое-то сильное переживание, — словом, то самое "остановись, мгновенье!". Так что, мы, полководцы слов и фраз, наоборот — в более выгодном положении: у нас, помимо груза нашей собственной жизни, есть еще "дополнительный вес", разрешенный небесной таможней.

— Ваши герои — насколько дороги они Вам? Ведь, вскрывая нарывы, поневоле причиняешь боль. Случалось ли сталкиваться с обидой и непониманием со стороны прототипов?

— О, это мой любимый вопрос. Обида? Непонимание? А судебный иск тысяч на 250 шекелей — не хотите ли? А пропасть денег, ухлопанная на адвоката, который должен доказать, что ты не верблюд? Хотя сам-то ты уж точно знаешь, что — верблюд, верблюд, да что там верблюд, — волк, шакал, гиена! Ведь это особый природный процесс — создание иной реальности, художественного произведения. Ну, казалось бы: что тебе стоит изменить внешность героя, чтобы он резко отличался от прототипа, тем более. что в тексте герой все равно всегда получается совсем иным? Поменять ему имя, биографию, пол, наконец?!
Увы, это почти наверняка убьет вещь в зародыше, поскольку на первом этапе создания текста, пока герой не зажил своей собственной жизнью, он соединен с прототипом живой и тонкой нитью примет облика, деталей биографии, звучания имени…Зато потом, когда герой начинает жить собственной жизнью, прототип, как говорят сегодня — "может отдыхать" — он становится настолько бледной тенью литературного персонажа (при условии талантливости автора произведения, конечно), настолько по сравнению с ним неинтересен, что и говорить не о чем. По моему глубокому убеждению, прототипы персонажей, даже тех, которых критики называют "отрицательными", должны были бы платить нам, авторам, за увековечивание. Ведь это поистине "памятник нерукотворный".

— Как возникает Идея? Достаточно брошенного вокруг взгляда, или "вино" настаивается годами, а толчком к записи Воспоминания является случайность?

— Это по-разному бывает. Идея создания картины "Боярыня Морозова" пришла к Сурикову тогда, когда он увидел черную ворону на белом снегу. Сознание творца причудливо и непредсказуемо. Зигмунд Фрейд, который брался все и всех объяснить на фундаменте своей теории, писал: "перед проблемой писательского творчества психоанализ слагает оружие".
Толчком к тому, чтобы в тебе "забрезжила" идея повести или рассказа, может быть действительно случайная сценка, песня, донесшаяся откуда-то с верхнего этажа отеля, куда ты вселяешься на одни сутки, случайная фраза, или подробно рассказанная история. Бывает, запись "спит" в каком-нибудь блокнотике годами, и вдруг новые обстоятельства, новое лицо внезапно отзовется в старой теме, и состав, "отогнанный в тупик", вдруг цепляется к паровозу и бойко разгоняется на рельсах…
Бывает, что ты пишешь годами рассказ, а роман заканчиваешь в "один присест", за какие-нибудь три месяца.

— Любимое Ваше собственное произведение и любимый герой?

— Любимое — всегда то, над которым сейчас работаю, то же касается и героя или героев, которые только "вылупляются". Другое дело, что есть у меня — как у любого писателя, — вещи со счастливой судьбой, особенно счастливой судьбой. Почему-то. Например, роман "Вот идет Мессия!", который переведен на несколько языков и издан большими тиражами.

— Мнение рядового читателя, быть может, не всегда однозначное, — как много значит для Вас — или — внутренняя убежденность в собственной правоте — всегда сильнее?

— Понимаете, "правота" — это совсем чуждое для творчества слово. Создатель художественных текстов — не ученый, не политический деятель, не историк, которые выдают "на гора" ту или иную теорию или придерживаются той или иной позиции. Творец всегда создает совершенно новые миры, в которых правота может быть только художественной, то есть, проявляться только в категории качества текстов. Поэтому и только поэтому мнение рядового, да и не рядового читателя мне уже ничем не поможет. Это все равно как кто-то посторонний, или даже близкий станет высказывать вам мнение по поводу внешности вашего ребенка. Быть может, он и неказистым получился, но он уже есть именно такой, каким вы его родили, нравится это кому-то или не нравится.

— Кто оказал наибольшее влияние на Вас — как на зарождающуюся Личность (Писателя)?

— О, Господи, да кто ж сумеет ответить на этот вопрос?! Не исключено, что Петрович, кочегар в нашем дворе во времена моего детства. Он когда-то был профессором. Отсидел в сталинских лагерях, и не смог вернуться в Москву. Устроился истопником в нашей кочегарке. Собирал вокруг себя детей нашего двора, раздавал листочки, заставлял рисовать, решать задачки — кто на что горазд. Меня называл "Профессор кислых щей" — я носила очки…Или Чехов, — я с самого малого детства читала его ранние рассказы, они в меня "въелись", как это только в детстве бывает — въелись интонационно, нравственно, образно…Вообще. человек никогда не в состоянии ответить на этот вопрос во-первых, со всей откровенностью, во-вторых. Со всей ответственностью. Всех нас формирует слишком многогранная среда, чтобы делить ее на "влияния"

— Ощущение счастья — нематериально. Поделитесь особенно запомнившимся опытом счастья.

— У счастья не может быть "опыта". Счастье — это всегда магниевая вспышка Судьбы, даже если она длится какое-то время. Потом, в воспоминании, это предстает перед тобой именно вспышкой. Делиться такими вещами считаю неприличным, да и просто глупым. Это у каждого — свое личное богатство, которое он держит под спудом.
Правда, есть еще особое счастье творца, понимание бесконечности и прозрачности мира и осознание общности законов творения. Счастье создания твоей собственной вселенной — неважно, что эта вселенная собой представляет. Но и это счастье нерассказуемо. А вот описать счастье героя — возможно, при наличии известного таланта.

— Мужское и женское счастье — отличны как мужская и женская проза — или вся разница лишь в угле зрения, под каким смотреть?

— Поскольку я не признаю существования особой женской прозы, как и особой мужской, а признаю только талант личности любого пола, то, соответственно, вы сможете продолжить мой ответ на заданную тему…

— Вы производите впечатление сильной личности — так ли это? Труднее ли с этим жить?

— Я не знаю, не могу оценить — сильная или не слишком сильная личность то, что составляет мое "я"; слишком много компонентов входит в состав того, что мы называем "личностью". Да и кто называет, кто оценивает нас, кто в состоянии полно, со всех сторон, абсолютно объективно оценить того или иного человека? Я знала людей, которых на службе считали сильными и даже жесткими людьми, и которые в семейном кругу, рядом с близкими выглядели мягчайшими, кротчайшими созданиями. До меня иногда доходят абсолютно разные оценки моего характера и того, как я держусь. Иногда приходится слышать, что я — "железная леди", и только близкие (родные, друзья) знают — какие веревки они из меня могут плести.

— Израиль для Вас — Вторая (или , быть может Первая — и так бывает...) Родина, или больной ребенок в семье ?

— Израиль для меня — мой дом, место, где живут мои близкие; это не только семья, это и семьи друзей, родственников… К тому же, я очень серьезно отношусь к этой земле — во всех смыслах. И уж, конечно, боли этой страны касаются меня самым непосредственным образом.

— Место (страна) обитания — наиболее душевно — комфортное для Вас?

— Ну, это просто. Душевно комфортно я обычно чувствую себя на отдыхе с мужем. Как правило, это путешествие с выверенным, составленным нами собственноручно маршрутом. И тогда я комфортно чувствую себя в Амстердаме, Венеции, Праге…
Вот, пожалуй, Прага — это город, где я согласна была бы пожить подольше — месяцев пять-шесть, например. Может быть, потому, что чувствую себя там "немножко родственником": сейчас в Праге выходит на чешском мой роман "Вот идет Мессия!"

— Семья и призвание — в Вашем случае — шагают рука об руку или...?

— Просто я выкрутилась из положения с известной еврейской изворотливостью: я приспособила семью под призвание. Мои близкие с редкой кротостью воспринимают то обстоятельство, что чуть ли не в каждом произведении фигурируют в самых разных ипостасях. Все идет в дело в нашем ремесле, даже близкие, даже наша боль и наше счастье…

— Книга, которую бы Вы взяли с собой на необитаемый остров?

— Нет, вот на этот вопрос позвольте не позволить. Я же не пятиклассник средней школы города Волоколамска. Никакую книгу (если условие, что она — одна) с собой на необитаемый остров я бы не взяла, так как не в состоянии читать двести раз одно и то же. Я бы лучше там их писала. В этом, кстати, кроется некая прелесть ситуации…

— Расскажите, пожалуйста, о Ваших творческих планах, о будущих встречах с читателями, нет ли на карте Ваших маршрутов города Монреаль?

— Только что у меня вышла книга рассказов о любви, так и называется — "Несколько торопливых слов любви", а сейчас я заканчиваю работу в московском Сохнуте, и в августе возвращаюсь домой, где засяду (собственно, уже пишу) за новый роман "Синдикат" — о всей этой жизни в Москве, о России, об Израиле… Будет очень острая, очень смешная и трагичная книга. Надеюсь издать ее где-то к декабрю, вот тогда и увидимся. Тем более, что в Монреале я не была никогда.

Беседовала Лада Миллер
Фото Ильи Долгопольского


Источник: http://www.dinarubina.com/interview/canada2003.html
Биография автора: здесь.
NataBalu

01/07/2010

8
Дина Рубина

Искусство – не юриспруденция
Интервью от 1 августа 2009 года

Дина Рубина – известная писательница, которая сейчас живет в пригороде Иерусалима. Произведения Дины Рубиной пользуются любовью у читателей всего мира, они уже переведены на двадцать языков.
Начинаешь читать книгу этого автора и понимаешь, что оторваться от неё невозможно. Эта проза дарит тепло искреннего, ироничного и проницательного человека. Как писательнице удается достичь такого эффекта? Возможно, что-то станет понятно после того, как Дина ответит на несколько вопросов.


— Дина, в каком эмоциональном состоянии вам лучше всего работается?

— Знаете, рабочее состояние – это очень индивидуальная штука. Я знала творческих людей, которые вводили себя и ситуацию в громоподобный кризис: скандал, обрушение небес, потрясение основ…И на этом фоне, вдохновленные, деятельные, садились за роман или приступали к репетициям пьесы. Мне-то как раз наоборот, нужна полная стабильность и тишина, как в песне «Подмосковные вечера», когда песня слышится, и почему-то не слышится. Меня в работе нервирует не только песня за окном, а даже счет за воду, лишний телефонный звонок, ненужная встреча. Мне необходимо, чтобы все домашние были здоровы, веселы, благополучны и денежны… и оставили бы меня в покое. Готова свой покой проплатить, как теперь говорят.

— Что вы считаете главным достоинством своей прозы? А недостатком?

— Ну вот уж это – не мое дело, в этом я твердо уверена. Перебирать достоинства и терзать себя мыслями о недостатках – не дело автора. Прилюдно, я имею в виду. Само собой, разборки наедине и в тишине – это другое дело. Достаточно интимное. А для публичной порки есть критики и рецензенты. Ну и читатели.
Возможно, Вы хотели поговорить об инструментарии писателя? – ведь у каждого свой набор инструментов, знаете: у домушника – фомки на любой замок; у карманника – фантастические пальцы и чутье, у мошенника – огромный дар внушения…Так вот и у писателей. С той лишь разницей, что писатель обязан владеть (в идеале) всеми инструментами. Правда, идеал достижим в редчайших случаях. А в жизни – кто-то владеет мастерством строительства сюжета, кто-то – мастер естественных и легких диалогов, кто-то изобразит вам предмет, закат, шелест листьев – что твой Тургенев, а что с героем делать по сюжету – не знает, хоть убей.

— Ваши произведения сложны по структуре. Почему роман «Синдикат» вы решили написать как роман-комикс?

— Потому что это продиктовано материалом романа. Материал – очень жесткая вещь: типажи, настроение, основные и побочные темы должны быть выстроены в наиболее выигрышной с точки зрения подачи материала форме. Форма всегда определяется содержанием. К тому же, один из героев этого романа – художник, рисующий повсюду комиксы. Такая вот метафора. И очень многое на этой метафоре в этом романе завязано.
По поводу композиционных ходов в романе. Я уже сказала, что форму, в которой написано произведение, диктует его содержание. "Синдикат" - роман фантасмагорический, острый, трагикомический, это - гротеск; следовательно, он нуждался в нетрадиционной "неспокойной" форме. Там, конечно, есть и куски "от автора", выдержанные в повествовательной манере, но для большего приближения героини, для раскрытия ее мировоззрения, я выбрала форму ежедневных стремительных торопливых записей, - своеобразного дневника писателя.
Чтобы подчеркнуть призрачность, фантасмагоричность ситуации в романе, я прибегла к письмам "с того света" - это послания виртуального пророка Азарии. Ну и течение повествования постоянно перебивают звонки от посетителей Синдиката, а автора донимают звонки не менее виртуального сумасшедшего Ревердатто. Безумный "сдвинутый" мир героев романа продиктовал свои условия при выборе формы.
Реакцию читателей на "Синдикат" я не просчитывала - (когда автор вынашивает замысел и работает над книгой, он коммерческими расчетами не занимается, это вредно для текста), - но, скажем так: предполагала. В этом романе оказались задеты многие. Дело даже не в конкретных людях (я не фельетонист и не фотограф, списывающий реальность, и типажи романа гротескны и отнюдь не идентичны реальности), - а в целых организациях, главы которых углядели в структуре и жизни моего Синдиката приметы своей организации.
Да что там: я получала письма от сотрудников ЮНЕСКО и ООН, с восторженным вопросом: откуда вы знаете про нашу организацию - вы в ней служили?! Очевидно, я угадала некий принцип, по которому живут такие международные огромные организации.

— Ваша проза эмоциональна. Этого требует ваш темперамент или только так надо писать, чтобы быть услышанным и понятым читателем?

— Вы путаете причину и следствие. Это все равно, что сказать человеку: - Ваши глаза голубого цвета. Это продиктовано вашим желанием, или так удобней в жизни?
Вы имеете в виду индивидуальный стиль автора. А стиль – это как походка, как цвет волос, как жестикуляция. С этим рождаются. Писатель может, конечно, всю жизнь оттачивать свой стиль, но вы себе представляете Ярослава Гашека, который вдруг решил, что для того, чтобы «быть услышанным и понятым читателем» стоит писать в стиле Томаса Манна, или Джека Лондона?

— Какая особенность вашего характера больше всего помогает вам писать?

— Дикая, неправдоподобная упорядоченность; сумасшедшая работоспособность; вечная неудовлетворенность написанным. Однако и это – компоненты определенного характера, следовательно, взглядов на жизнь, следовательно: стиля.

— Вы ставите перед собой цель писать правдиво или правдоподобно?

— Не смешите меня. Я ставлю цель писать как можно лучше, и мне плевать – как это называется и воспринимается в суде. Искусство – не юриспруденция. Это волшебство, божественная игра, создание параллельных миров. Талантливо написанная вещь всегда воспринимается как пронзительная правда, причем с большой буквы. Даже если это история о коммивояжере, который превратился в жука.

— В одном из своих интервью вы сказали: «Критик может говорить всё что угодно. Последнее слово за читателем». Но ведь читатели все разные. Разве реально угодить большинству читателей? Может быть, об этом даже не стоит задумываться пишущему человеку?

— Пишущему – конечно, не стоит, и даже вредно. А вот уже написавшему книгу – задумываться о читателе очень даже стоит, как думали о нем все дельные писатели, включая Пушкина, Некрасова, Достоевского и проч.
Читатели, конечно же, не под копирку сработаны. Но «не мой» читатель мою книгу и так в руки не возьмет; зато мой знает и судит обо мне и моих книгах настолько и так глубоко и детально, как никакому критику и не снилось. Есть совершенно гениальные читатели.

— Серия ваших книг, которая вышла в издательстве ЭКСМО в 2007 году в мягкой обложке, удачно, со вкусом оформлена. Вы принимали участие в создании этих обложек? Приходилось ли что-то обсуждать с художником, дизайнером?

— Учитывая, что многие обложки моих книг оформил мой муж, мне, конечно, приходится не только обсуждать, а иногда и сражаться за какое-то свое видение темы. Всяко бывает. Иногда приходится свое резкое «нет» менять на «возможно», а впоследствии и на «ты был прав». Но в любом случае, издательство присылает сначала эскиз обложки – для одобрения, затем и законченный вид обложки – на окончательное мое «да». Это – одно из условий совместной работы с хорошим издательством.

— Сколько часов в день вы обычно работаете?

— Это зависит от стадии, в которой находится новая вещь. Если она уже «разработана», то и по 12, а то и по 14 часов. Особенно, когда мне ясны несколько следующих этапов работы. Но бывает и остановка, и несколько мучительных дней простоя посреди рабочего вала.

— Считаете ли вы полезным для себя анализ ваших произведений критиками?

— Нет. Критик никогда не исходит из золотого пушкинского правила – судить автора по законам, им самим над собой установленным. Критик всегда загоняет произведение в прокрустово ложе своих собственных представлений. И, кроме того: ну что полезного и нового может сказать критик мне, которая уже сорок лет как пишет книги? Какие откровения я могу услышать от этого оракула? Он что, этот критик, понимает в литературе больше, чем я? С какой стати?

— Ощущение успеха способствует или мешает творчеству?

— В молодости весьма способствует. В молодости мы очень хрупки, ни в чем не уверены, склонны верить любому авторитетному суждению о мире, о вещах, о книгах. О наших собственных текстах…А если такое суждение положительно, одобрительно по отношению к нам – о, как это окрыляет. С годами к успеху привыкаешь. С ним просто живешь, как с хроническим воспалением сустава. Главное – не совершать резких движений.

— Когда вы понимаете, что работа над рукописью закончена, и её можно отсылать в издательство?

— Когда я уже видеть не могу этот текст, слышу его во сне целыми кусками, чувствую чудовищное истощение, и уже не понимаю – что, собственно, я написала… Вот это как раз самое то. Момент, когда рукопись можно отсылать в издательство.

— Участвуют ли как-нибудь редакторы в работе над текстом?

— Разумеется, если вам повезло с редактором. Это – особый человек, твой единомышленник. Твой защитник и обвинитель одновременно. С ним очень полезно спорить, в стычках с ним рождается третий вариант, твой собственный, к которому ты не успел прийти сначала. Хороший редактор – это такая свежая пара особенных въедливых глаз. У меня есть такой редактор, Настик Грызунова. Блестяще образованный человек, великолепный переводчик, и редактор милостью Божьей.

— В издательском бизнесе вы склонны настаивать на своем или готовы к компромиссам с издателями?

— Смотря что за издательство. В последние годы я работаю с сотрудниками издательства ЭКСМО, которые чрезвычайно честны и предупредительны со мной, никаких трений у нас не возникает. Прежде, до этой новой эры в моей жизни были разные ситуации, как правило, разрывные. Не путайте только издателя и редактора. Это – разные функции и разные интересы.

— Расскажите, пожалуйста, о наиболее трагическом и самом ярком моментах вашей творческой биографии.

— Самый трагический случай, когда из-за моей собственной глупости был выметен из компьютера цикл рассказов «Несколько торопливых слов любви». Я сама его и удалила безвозвратно. Готовый написанный цикл рассказов. Практически, - книга. Когда я поняла – что произошло, я легла на диван и пролежала двое суток, не отзываясь ни на что. Потом поднялась, села к компьютеру и стала писать их заново. И написала.
А самый яркий момент творческой биографии, это моя первая публикация в журнале «Юность». Редакционное письмо со штампом, в котором мне сообщали, что рассказ будет опубликован в первом номере 1971 года, и которое вспыхнуло перед моими глазами золотым заревом.

Вопросы задавала Ольга Таир

Источник: http://www.dinarubina.com/interview/tair.html
Биография автора: здесь.
Lanab

05/07/2010

9

История упорного бумагомарательства
(Интервью Ольги Логош)

Трудно найти читателя, равнодушного к прозе Дины Рубиной.
Ее романы, повести и рассказы переведены на английский, французский, иврит, польский, чешский и другие языки. Последний роман Рубиной «На солнечной стороне улицы» стал бестселлером, критики включили его в шорт-листы премий «Русский Букер» (2006) и «Большая книга» (2007).
Дина Рубина родилась в 1953 году в Ташкенте, где закончила консерваторию и выпустила сборники повестей и рассказов «Когда же пойдет снег…?», «Дом за зеленой калиткой» и др. Прожив несколько лет в Москве, писательница уехала в Израиль. Здесь Рубина стала писать романы: «Вот идет Мессия!», «Последний кабан из лесов Понтеведра», «Синдикат». Всего она выпустила более тридцати книг прозы.
В сентябре Дина Рубина приехала в Петербург, чтобы представить читателям новую книгу «Цыганка». Благодаря любезному содействию сотрудников издательства «ЭКСМО» я взяла у нее интервью.


Ольга Логош: Дина Ильинична, расскажите, как Вы стали писателем? Мечтали ли об этом в детстве? Сочиняли ли Вы стихи?

Дина Рубина: Видите ли, история любого писательства — это долгая история упорного бумагомарательства. Я с детства писала что-то в тетрадках, безостановочно. Думаю, это был такой рефлекторный процесс. Мне доставляло удовольствие — даже не удовольствие, это была такая наркотическая зависимость, — сочинять разные истории. Ни о каком писательстве я не мечтала, поэтому, когда просто так послала в журнал «Юность» свой рассказец, и он был принят к публикации, очень была удивлена. Озадачена. Было это в январе 71 года.

Для стихов же у меня слишком едкий, слишком насмешливый склад ума.

О. Л.: Вы долгие годы — детство, юность — занимались музыкой. Как Вы думаете, влияет ли этот опыт на Вашу прозу?

Д. Р.: С годами выясняется, что влияет весьма. Хотя многие годы, уже покинув музыку и захлопнув за собой дверь — настолько, что и радио выключалось при первых звуках симфоний или квартетов, — я утверждала, что высшее музыкальное образование никак не сказывается на моей настоящей профессии. Тем не менее, строительство сюжетной формы, пластика и ритмика фразы, чередование абзацев… все это, безусловно, имеет общие основы с музыкальной теорией и просто — с музыкальностью.

О. Л.: Вы пишете произведения в разных жанрах: повести, рассказы, романы, эссе. А какую форму Вы считаете «своей»? Вы бегун на короткие или на длинные дистанции?

Д. Р.: Странный вопрос. Если я автор и романов, и коротких рассказов, следовательно, все эти формы считаю «своими». Вполне своими. Если драматургия мне чужда, то я и не пишу пьес. А вообще, форму всегда диктует материал. Именно материалу угодно улечься в те габариты, где он будет чувствовать себя вольготно и справно.

О. Л.: Кого из современных писателей Вы цените больше всего? Может быть, кто-то повлиял на Ваш стиль?

Д. Р.: Очень ценю прозу Искандера, его замечательное умение создавать живую жизнь на своей собственной поэтической территории, умение создавать миф. Насчет стиля… нам всегда трудно заметить — кто и как влияет на стиль. Вообще, я полагаю, что стиль — это походка, такая вот собственная литературная походка. В процессе творческой жизни стиль можно отточить, усовершенствовать… Но с ним обычно рождаются.

О. Л.: На встрече с читателями Вы сказали, что холодно относитесь к Амосу Озу. А как Вы оцениваете столь популярного в Петербурге еврейского писателя, как Леонид Гиршович?

Д. Р.: Леонид Гиршович — очень талантливый и — что встречается гораздо реже — очень умный писатель. С чего Вы решили определить его по еврейскому ведомству? Что Вас натолкнуло на это? Леонид Гиршович — просто один из блестящих современных стилистов, пишущих на русском языке, а уж на какую тему написан тот или другой его рассказ или роман — это дело десятое.

О. Л.: Героиня Ваших книг все время позиционирует себя как собиратель историй. А как услышанные истории претворяются в литературное произведение?

Д. Р.: Вы, кажется, буквально воспринимаете все, что говорят мои герои, и любую оброненную фразу хотите «поверить жизнью». Я точно такой же «собиратель», как и «придумыватель» историй. И то и другое — неразрывные составные части нашей работы. Писатель не работает в безвоздушном пространстве. Он где-то живет, кого-то видит, кого-то любит или презирает… все это жизненный материал, вполне бросовый… до тех пор, пока к нему не приложит руку мастер. Как это происходит — это и есть тайна искусства.

О. Л.: Ваша новая книга состоит из текстов совершенно разных жанров. Здесь и классическая short story («Посох Деда Мороза»), и детективно-философская повесть («Туман»), и путевые заметки («Гладь озера в пасмурной мгле»). А некоторые вещи воспринимаются как отрывки из большой прозы. Почему так вышло?

Д. Р.: Потому, что эта книга объединена не по жанровому принципу, а по совсем иному, тематическому. Она разделена на две части: «Между времен» и «Между земель». Мне кажется, это довольно ясно прочитывается.

О. Л.: Как Вы составляете книги рассказов, чтобы они получались единым целым?

Д. Р.: У каждого литературного произведения, как и у музыкального, есть своя тональность. Умение автора составить сборник — это умение слышать сочетание и соответствие звучания всех вещей в сборнике. При составлении мне пришлось отбросить кое-какие вещи, написанные совсем в других тональностях. Значит, они будут ждать следующего сборника.

О. Л.: В России Ваши книги издают десятками тысяч экземпляров. А как обстоят дела в Израиле? Сколько там Ваших читателей, каковы тиражи?

Д. Р.: Я не издаю в Израиле своих книг, их сюда привозят из России. Издательство «ЭКСМО», которое печатает мои книги, имеет великолепный отдел распространения. Книги попадают в Израиль буквально через несколько дней. Читателей у меня в Израиле — судя по письмам, приходящим на адрес моего сайта, по количеству людей, которые собираются на встречах, — вполне достаточно.

О. Л.: Публикуются ли Ваши книги на иврите? Если «да», то переводите ли Вы сами или это «авторизованные переводы»? Как Вы считаете, что меняется при переводе на столь далекий от русского язык, как иврит?

Д. Р.: У меня вышла книга на иврите, это было давно, едва я приехала в Израиль. Однако перевод оказался не лучшим. С тех пор я как-то настороженно отношусь к этой теме. Сама переводить не могу, для этого ведь нужен не просто язык, а тонкое знание литературного языка, которого у меня нет. Кстати, иврит не более далек от русского, чем французский или испанский. Наоборот: через синодальные переводы Библии в русский язык проникло очень много слов из иврита. Не говоря уже об уголовной фене, состоящей из иврита процентов на сорок.

О. Л.: В рассказе «Я и ты под персиковыми облаками» человечество делится на «аристократов духа, то есть собачников, и прочую шушеру». Стоит ли уделять столько душевных сил братьям нашим меньшим, когда вниманием подчас обделены самые близкие люди?

Д. Р.: Я не совсем понимаю — чьих близких Вы имеете в виду. Мои близкие все со мной и вниманием моим не обделены. К тому же, по моему глубокому убеждению, если у человека нет душевных сил любить «братьев меньших», то у него нет душевных сил ни на один благородный поступок вообще.

О. Л.: Я знаю, что читатели с нетерпением ждут выхода Ваших новых книг. Что Вы сейчас пишете?

Д. Р.: Сейчас засела за новый роман. Надеюсь, к лету он выйдет. Героиней будет женщина странная, необыкновенная, левша с зеркальным почерком, который в психологии называется «Почерк Леонардо». И роман так и назову: «Почерк Леонардо».

О. Л.: Дина Ильинична, благодарю Вас за интересное интервью!

Источник: http://krupaspb.ru/piterbook/ot_avtora/ot_avtora_arch_rubin.html
Биография автора: здесь.
Р Н К

11/10/2010

10

Вижу - думаю - пишу: писательница Дина Рубина о "литературной бойне", цирке и премиях
(Интервью "Российской газете" от 23.07.2008)

Последний роман живущей в Израиле русской писательницы Дины Рубиной "Почерк Леонардо" о трагической судьбе девочки-циркачки, левши, с необыкновенными парапсихическими способностями вызвал самые противоречивые мнения (отзыв обозревателя "РГ" см. в N 105 от 19 мая).

Усталость в конце книги

Эта вещь не похожа на прежние книги Дины Рубиной. Трагизма в ней очень много, а юмора почти нет. Это не та Рубина, к которой привык наш читатель. Но факт есть факт: во всех книжных магазинах Москвы, даже на ее окраинах, роман стойко занимает ряд "самых-самых" бестселлеров. О том, что же такое профессия писателя, о ее последнем романе и новых творческих идеях с Диной Рубиной побеседовал наш корреспондент.

Российская газета: Дина Ильинична, когда возникло стойкое убеждение, что вы писатель?

Дина Рубина
: Знаете, тут можно было бы заявить с некоторой долей кокетства, что у меня и сейчас нет стойкого убеждения, что я писатель. Тем более что такие моменты действительно бывают - в особо тяжелые минуты, - да и у всякого литератора они случаются. Но у меня есть определенная точка зрения на то, что считать профессией. Если человек посвящает все свое рабочее время какому-то делу, и это дело его кормит, он имеет полное право считать себя в данном деле осуществленным. С двадцати двух лет я кормлюсь сочинительством, отдавая ему все время, следовательно, я - писатель. Плохой или хороший - не суть важно. Это мое занятие, которым я добываю своей семье пропитание.

РГ: Когда-то писательство было для вас занятием "нелегальным". Родители видели вас только музыкантом, а в итоге роман с литературой превратился в многолетний "законный брак". Но даже в самом счастливом супружестве бывает всякое. Не возникало ощущения усталости, желания сделать паузу, сменить сферу деятельности, вернуться в ту же музыку?

Рубина
: Нет уж! Музыка - строгая и ревнивая госпожа, предательства не прощает. Вернуться к ней невозможно - она, как и литература, требует всей твоей судьбы целиком, от рождения до смерти.

Что касается усталости - конечно, особенно в конце дня. В конце книги. В конце вереницы книг. Но начинается утро, меня будит холодный собачий нос, я нащупываю ногами тапочки и плетусь включать компьютер. Зачем? Ведь сразу после этого я одеваюсь, беру поводок и иду гулять со своим псом. Зачем, спрашивает муж, тебе надо, чтобы в эти полчаса уже работал компьютер? А я не знаю, ей-богу не знаю...Просто мне надо, чтобы меня уже ждал "разогретый станок".

Писатель, как садовник

РГ: Чем писатель-профи отличается от непрофессионала? Девизом "ни дня без строчки", получением престижных премий, умением прожить на гонорары?

Рубина
: Исключительно качеством работы, мастеровой хваткой. У профессионала безукоризненно отлажена связка: глаза-мысль-рука. Помните, Чехов уверял, что может написать рассказ о чем угодно - о чернильнице, на которую упал взгляд? Замечательно определил это качество Теофиль Готье: "Я никогда не раздумываю, о чем сейчас буду писать. Я просто беру перо и пишу. Я писатель. Я должен знать свое ремесло. Вот передо мной бумага: я словно клоун на трамплине. И потом, я хорошо знаю синтаксис. Я бросаю фразы в воздух, словно кошек, и уверен, что они встанут на свои лапки. Это очень просто, нужно только знать синтаксис".

Любой жизненный материал содержит в себе саморазвивающееся художественное зерно, которое "произрастить" может только мастер. Как хороший садовник, он скупым и точным движением отсечет секатором слабые боковые ветви и пустит ствол повествования расти ввысь.

РГ: Вы много ездите по миру, встречаясь с читателями. Остаются ли время и силы на просто путешествия - для новых впечатлений или просто для души? Есть какие-то любимые страны или места, где легче всего дышится?

Рубина
: Для души (то есть, для работы души) езжу реже, чем хотелось бы. Знаете, мне вообще хотелось бы совершить длинное путешествие со "свободным сюжетом" - вот как совершают его демобилизованные солдаты израильской армии. Жизнь и страна отбирают у этих ребят два-три года молодости, когда их сверстники в других европейских странах поступают в университеты и делают карьеру. Вроде бы самое время после армии немедленно нагонять упущенное. А они отправляются в далекие и, как правило, опасные страны - в Индию, на Тибет, в Гималаи... Блуждают по горам, иногда и гибнут... Отрываются в собственный "полет свободы души", берут такую паузу на год. И родители терпеливо пережидают этот бунт. На днях позвонила приятельница и с восторгом сообщила, что "Мишка вернулся из Непала, истощенный, черный, как эфиоп, но, знаете, Диночка, - чистенький! Без вшей". Вот и мне хотелось бы уйти в такой загул - взять машину и колесить, колесить... И все смотреть и смотреть...

Насчет "легче дышится" - в Италии, конечно. На днях мы вернулись из предгорий Доломитовых скал. Жили на берегу невесомого альпийского озера, окруженного зубчатыми горами. По утрам в нем струилась легкая рябь, как в тихой реке. И по мере того, как утро веселело и свет проникал все глубже в прозрачную толщу, становилось видно, как стоят рыбы в воде - неподвижно, одна над другой.

Печатаюсь с 15 лет

РГ: В конце прошлого года вы стали лауреатом "Большой книги". Как восприняли это израильские коллеги по перу? Есть ли в Израиле подобные литературные награды, имеют ли они общественный резонанс?

Рубина
: Я такие тонкие материи обсуждаю очень осторожно. Коллегиальные отношения собратьев по цеху - вещь сложная, нервная, болезненная. Само собой, любой писатель считает, что именно его книга заслуживает премии. И он прав. А я за сорок лет "литературной бойни" накопила богатейший опыт наблюдения за этими переживаниями. Я ведь печататься начала с 15 лет, из Ташкента - да сразу в журнале "Юность". Да еще, как на грех, была очень хороша собой. И хотя много лет публиковалась исключительно "по почте" - отсылала рассказ, его печатали, - вы не можете вообразить, что только обо мне не говорили!

В Израиле живут достаточно много ярких литераторов, пишущих по-русски. Отнюдь не все печатаются в России. Само собой, можно предположить, что они думают о премиях и о тех, кто их получает. Возможно, они и правы. Но мы-то с вами знаем, что такую властную даму, как Судьба, если уже она сделала выбор, - переубедить трудно. Литературные премии в Израиле существуют. Вообще, существует очень интересная литература на разных языках, прежде всего на иврите. Но подобного веса и резонанса премии здесь, конечно, не имеют. У здешнего общества, помимо литературных забот, есть много других проблем.

Роман вслепую

РГ: В романе "На солнечной стороне улицы" описан ваш родной Ташкент. Последний роман "Почерк Леонардо", посвященный цирку, тоже родом из детства?

Рубина
: Нет, это совсем иной роман, из другого теста во всех смыслах. "На солнечной стороне улицы" весь настоян на родном материале. Иногда мне казалось, что я могу написать его вслепую, не глядя на экран компьютера. "Почерк Леонардо" писался под микроскопом, с таким мучительным продвижением по миллиметру в глухом завале всего чужого: Киева, где я раза два была проездом, цирка, в котором пару раз бывала в дет стве, Гурьева, где ни разу не была, оптики-физики... ясновидения... ну и прочего темного леса. Спрашивается: зачем мне это надо было? Да кто ж на этот вопрос может ответить? Возможно, причина в основной моей фобии: не повторяться, уйти от наработанного умения.

Как вообще возникла идея? Свалилась на меня внезапно. Болтовня с сестрой за завтраком, в Бостоне, бегло рассказанная история о знакомом фаготисте, который ехал на репетицию в другой город, попал в снежную бурю и до приезда снегоочистительной машины вынужден был играть на фаготе, чтобы тот не потрескался... И все: во мне зазвучал фагот, закружилась метель, возникла в мельтешне циркового "снега" фигурка на канате... Ну и так далее.

Не люблю рассказывать сюжеты

РГ: В каком жанре будет следующая книга - роман, сборник рассказов?

Рубина
: Сейчас я отдыхаю на такой "межроманной" книжке. Разбирала завал на рабочем столе старого компа и обнаружила папку с разными интервью за многие годы. Решила выкинуть... но напоследок стала просматривать страницу за страницей... И вдруг поняла, что перед моими глазами проносится жизнь. Жизнь, какая она есть: и серьезная, и трагическая, и смешная. Достойная того, чтобы просто быть. Да это же книга, подумала я. Это - тоже книга. Надо только переворошить ее, встряхнуть как следует, сдуть пыль, кое-где отпарить, кое-где подштопать, отгладить уголки - будет как новенькая! Вернее, будет такой, какой захочу ее вспомнить - со всеми байками, людьми, письмами, сценками... Чем сейчас и занимаюсь. Работа легкая, веселая, необязательная...

А между тем подспудно обдумываю серьезное, что давно мучит. Это будет роман о выдающемся бездарном художнике, мастере подделок, "фальшаков". Мир аукционов, колоссальных афер, безумных денег... И одинокая душа филигранного мастера, к чьим гениальным пальцам Бог забыл добавить первородный талант неповторимости. Ведь это, знаете, страшная трагедия художника во все времена. Ну и любовь, само собой, и разные страны: Россия, Израиль, Италия и - зловещей тенью - Испания, где герой отыскивает некое старое полотно... Впрочем, я не люблю рассказывать сюжеты ненаписанных книг. Не из суеверия. Помните, кто-то из известных писателей говорил, что самая глубокая ступень писательского падения - это когда в пьяном виде торжественно читаешь друзьям первую - и единственную - страницу ненаписанного романа. Скажу только, что называться он будет "Белая голубка Кордовы" - по старинной испанской народной песне, которую мне, само собой, предстоит сочинить.

Источник: http://www.rg.ru/2008/07/23/rubina.html
Биография автора: здесь.
Р Н К

12/11/2010

11

Я писала для того, чтобы стало страшно, грустно и печально
(Интервью "АиФ-Петербург" от 25 октября 2010)

Писательница Дина Рубина приехала из Израиля в Петербург, чтобы представить свой новый роман «Синдром Петрушки». В редакции «АиФ - Петербург» Дина Ильинична рассказала о том, что ее привлекло в мире кукол.

Мир человеческого подобия

Дина Рубина: - «Синдром Петрушки» - последняя книга трилогии, в которую входят романы «Почерк Леонардо» и «Белая голубка Кордовы», - роман о кукольнике. О его кукле. О его любви. О кукольном мире. И о том, что есть взаимоотношения куклы с человеком, Всевышнего с человеком. Это не детектив и трудно описать все вопросы, все пласты, которые затрагивает художественное произведение. Роман – это всегда очень сложно организованный организм, и его надо прочесть для того, чтобы понять, о чем там собственно написано.

«АиФ-Петербург»: - Я прочитала о том, что это готический роман, психологическая драма и семейный детектив. Страшно будет?

Дина Рубина
: - Это в зависимости от того, что вас пугает в жизни. Если вас пугает отсутствие денег, например, то да, - страшно будет. Я шучу, конечно. Понимаете, ведь в серьезной литературе страшно становится совершено не от того, от чего становится страшно в детективе или в фильмах ужасов. Вот в эпилоге романа мой кукольник танцует просто под музыку, которая сопровождает его половину жизни. Танцует на Карловом мосту. Танцует тот танец, который он танцевал со своей гениальной куклой - самой лучшей, самой прекрасной. Вершиной того, что он создал. И он танцует. Но куклы нет. Она погибла. Она исчезла. И он танцует один. Вот этот танец страшноватый. Одинокий танец одинокого безумца.

Я писала для того, чтобы стало страшно, стало грустно и печально. Чтобы стало страшно от того, что мы так и не знаем, кто мы, относительно мира, относительно Вселенной, относительно Творца; кто мы, для чего пришли на эту землю.
Страх бывает разный. Зощенко говорил, что страх писателя грозит потерей квалификации. Имея в виду, что писатель боится написать о чем то, полагая, что это может навредить, помешать кому-то, обидеть кого-то. Ответственность - страх писателя.

«АиФ – Петербург»: - А какие страхи сопровождают по жизни вас, как писателя?

Дина Рубина
: - Помимо того, что я писатель, я все-таки человек. Значит, все наши страхи - дочери, жены, матери - остаются при нас в этом страшном, неуютном мире, в котором мы живем. Мы разучились делать его уютным. Может быть, в связи с этим страшным напряжением информационным вокруг нас, когда все трепещет, дрожит, надвигается на нас и грозит задавить. Страх жизни сопровождает все, и писателя, конечно же, тоже. Ну, а дальше, помимо издания книг, у писателя самый страшный страх – это совершить какой-то неверный шаг в творчестве. Это ожидание провала новой книги. Вот это самый большой страх писателя. Все остальное не так страшно.


«АиФ – Петербург»: - Вы боитесь, да? У вас вышло много книг, есть свой читатель. Можно уже быть уверенной в себе?

Дина Рубина
: - Вы знаете, ведь настоящий литератор, настоящий писатель – человек, который не уверен всегда; в каждом абзаце, в каждом слове. В каждой своей книге он никогда не позволит себе быть удовлетворенным в себе. Что такое слава? Слава - настолько эфемерна. Если вы помните, пару лет назад славой пользовала писательница Оксана Робски. Её все покупали и все читали. Что это такое? Внимание читателя к какой-то книге это не означает славу. Слава – это когда ушедший в мир иной писатель продолжает покупаться и заставляет задумываться над своими книгами. Шекспир – это слава, Достоевский - это слава. Все остальное - это известность. Сколько она будет длиться… месяц, три года или даже десять лет – это зависит не от нас.

«АиФ-Петербург»: - Хотела спросить про куклы. У вас была любимая кукла? Почему вдруг возникла тема кукол?

Дина Рубина
: - Не могу сказать, что у меня была любимая кукла. Я вообще воспитывалась в семье, где не очень поощрялись игрушки. Я с раннего детства занималась музыкой. Я много часов проводила у инструмента, прежде чем я много часов проводила у письменного стола, и у компьютера – сейчас. Вообще эта сидячая поза и работа - она для меня очень привычна. Кроме всего прочего, когда я была относительно маленькой, у меня родилась младшая сестра, и мне приходилось и ей заниматься. Я была очень работящим ребенком.

Не любимая игрушка, не все эти бантики - меня интересовал мир куклы. Мир человеческого подобия, которое вдруг для ребенка в какой-то момент превращается в нечто живое. Я сама этих кукол создавала. Все они жили в моем воображении. И так было всегда. Я помню, толчком для воображения могло быть что угодно. Мама работала в школе рабочей молодежи, а там ведь серьезные такие дядьки, в вечерней школе: машинисты, кочегары, … и вот однажды ей кто-то подарил найденную где-то в траве на стоянке крошечную куклу, по-моему, нефритовую, похожую на фараона. И мама принесла её домой. Боже мой, это был целый мир. Я год или два сочиняла историю этой куколки. Она жила. Она куда-то шла, она куда-то ехала, она была яркая. Это был целый мир, понимаете?

«АиФ-Петербург»: - То есть это был мир ребенка, который сочиняет какую-то историю. А что происходит с взрослыми?

Дина Рубина
: - Я думаю, интерес детский к куклам переходит во взрослую жизнь. Наступает момент, когда человек начинает относиться серьезно к кукле и создавать её, и превращать её в живое. Вот это превращение неживого в живое – это магическая вещь. Вообще кукла – это магическое произведение человеческих рук. И у многих народов кукла исполняла самые сакральные, магические роли. Не буду пускаться в рассказы о том, что, например, делали индейцы некоторых племен. Они просто из своих мертвых вождей делали куклы, и она сама шла к своей могиле под управлением. Это очень таинственная вещь. Куклы исполняли самую разную роль у колдуний, у колдунов. Это были существа, механические куклы, которые жили при дворах царей, королей, фараонов и прочих правителей. Антиох-правитель Селевкидов. У него жили куклы при дворе, он их обожал.

«АиФ»: - Не является ли это подменой?

Дина Рубина
: - Совершенно точное замечание. И надо сказать, что и это одна из тем моего романа. Вот это восстание живого против неживого. Жизни против не жизни.

Кукла всегда страшна. Кукол в глубокой древности клали в могилу. Причем у этих кукол были такие сочленения с отверстиями для ниточек. Это были марионетки, их заставляли двигаться. Платон говорил в беседах со своим ученикам, что человек двигается как марионетка, повинуясь своим побуждениям, добрым или злым. Но слушайте только нить разума, потому что это нить, которая идет от головы марионетки и считается главной.

«АиФ – Петербург»: - Вы сказали, что ваша книга об отношениях человека с куклой и творца с человеком. В свое время существовала на ТВ программа «Куклы». И возникает ассоциация по поводу людей, которые превращаются в кукол и которых дергают за ниточки.

Дина Рубина
: - Вообще человеческие действия часто связывают с куклами. И та передача была откровенно сатирическая, высмеивающая. Между прочим, я думаю, что прообраз этой передачи – русский балаган Петрушки, того самого Петрушки, который мог высмеять кого угодно: правителя, рыбака... Это желание народа сказать через куклу то, что невозможно сказать прямо.

«АиФ – Петербург»: - Получается, нас дергают за ниточки дети, мужья, начальство на работе, какие-то неведомые обстоятельства. Избежать этого возможно, на ваш взгляд?

Дина Рубина
: - Вы знаете, в западном обществе, если вы ушли жить под мост, как, например, кошары во Франции, можно прожить всю жизнь и не быть никому обязанным. Наверное, можно ото всего отрешиться, залезть в бочку, как Диоген, и никому не принадлежать. Но любой человек, принадлежащий социуму, он, конечно, о ком-то заботится, кого-то любит. Это самая главная зависимость. Как только дело касается любви – все! Пиши пропало! Ты уже не свободный человек.

«АиФ-Петербург»: - Значит, любовь – это не свобода?

Дина Рубина
: - Любовь - это самая страшная зависимость. И те люди, которые не хотят себя связывать, в известной степени стремятся к свободе.

Для работы нужно чистое пространство

«АиФ-Петербург»: - Первая публикация у вас была довольно рано, в 16 лет. Но я знаю, что вы имеете музыкальное образование.

Дина Рубина
: - Я начала печататься в журнале «Юность». Печаталась я очень часто. Я решила, что это проще, чем печь пирожки. Я посылала в журналы свои рассказы, и их публиковали. Консерватория, которую я должна была закончить, всегда была для меня тяжкой нагрузкой. Тогда я часто брыкалась. Это я сейчас понимаю, что это замечательно, что я закончила, а тогда мне казалось, что умение писать даёт образование. Я даже хотела уехать в Литературный институт. Так что… да, музыка меня поначалу страшно раздражала; и когда я уже начала публиковаться, я старалась освободиться от этих пут. Я закончила консерваторию с отличием и немедленно выкинула её из головы.
Я люблю выкинуть из головы все, что не нужно для работы. Все, что мешается в моей мастерской, все, что валяется под ногами.

«АиФ – Петербург»: - А что нужно для работы?

Дина Рубина
: - Чистое пространство, конкретный материал, инструмент, который нужен для следующей книги. Когда я писала «почерк Леонардо», мне нужен был цирк. Конкретно – «Цирк Дю Солей»» . И я изучала вопрос. Я переписывалась с воздушными гимнастами. Ездила в Канаду, в Монреаль, в «Цирк Дю Солей». И это все было очень серьезно. И этим занята жизнь, этим жизнь загромождается. У меня все было завалено материалами, энциклопедиями, письмами, которые я пишу каждый день кому-то, кто может мне дать ту или иную справку. И так с каждой книгой, но для этого я должна все старое выкинуть из головы. Спросите меня, как называется тот или иной трюк, который я описывала – я знала все; все настолько, что мне казалось – я сама могу пройти по канату. Но нет, нет, ничего – ничего не помню. Я выкинула все – ничего не помню как о жанре.

«АиФ - Петербург»:- Когда вы писали «Синдром Петрушки», вы знакомились с кукольниками?

Дина Рубина
: - Конечно, у меня есть друзья кукольники. Во-вторых, я смотрела кукольные спектакли, я ездила в Краков, Прагу. Я познакомилась со многими интересными кукольниками. Единственное место, куда я не доехала, - это Питер, хотя здесь замечательные кукольники живут. Хотя, замечательных кукольников довольно много, потому что яркие кукольники часто работают в уличных театрах.

«АиФ - Петербург»: - Как долго вы работали над книгой?

Дина Рубина
: - От того момента как приходит идея романа до того момента, когда я отправляю текст в издательство, может пройти несколько лет. Но от того момента, когда я начинаю собирать материал, когда я начинаю уже писать в каком-то блокноте, когда я начинаю звонить, с кем-то разговаривать или пишу письма своим пражским знакомым с просьбой дать мне список пражских театров, вот тут может пройти года два. А вот когда я уже сажусь писать роман – ну это приблизительно год.

«АиФ – Петербург»: - Вы переехал в Израиль уже в зрелом возрасте. Легко ли вы привыкали к другой стране?

Дина Рубина
: - Нет-нет. Не может мыслящий человек, чувствующий, быстро привыкнуть к кардинальным изменениям. Это была абсолютно другая земля. Другое все. Другие люди, другая жестикуляция, другой градус отношений, обращений друг с другом. И это был культурный шок...

Человек, родившийся во Франции, очень сильно отличается от человека, родившегося где-то, например, в Бостоне. Разные общества. Общество всегда формирует личность. Человек может быть внутренне свободным. Но он привык делать то-то и то-то. На самом бессознательном уровне. Вот, например, я привыкла совершенно спокойно заходить в какой-то израильский магазин, при этом абсолютно привычным жестом бросая сумку на стол охранника. Он её открывает, закрывает и отдает мне. И я ухожу. Кто-то из россиян не понимает этого. Я говорю: «Это для вашей безопасности». В то же время там гораздо более свободная атмосфера в обществе. Вы чувствуете себя более свободным внутри этого общества.

«АиФ-Петербург»: - Наверняка в Израиле вы находитесь в компании творческих людей? Существуют ли такие же посиделки на кухне, как раньше в России. Что изменилось? О чем там разговаривает интеллигенция?

Дина Рубина
: - Все о том же: о своей жизни и о своей политике. Но оно, общество, другое. И о России, конечно, много говорим. Жизнь, которая осталась за плечами – она никуда не делась. Наши привычки. Наша молодость. Наши понятия о том, что есть хорошо, что есть плохо, но с наложением какой-то другой жизни.

Я ведь долгое время ездила и выступала перед читателями. И вот выступление перед американцами русского происхождения и немцами русского происхождения – это совершенно разная аудитория, их разное волнует. Обязательно годы, прожитые в каком-то месте, накладывают соответствующий отпечаток.

«АиФ-Петербург»:- Но ваших читателей объединяет одно: они приходят на Ваши встречи. Какая публика более критична к вам?

Дина Рубина
: - Каждая аудитория имеет своё лицо. Обнаруживается это на 3-4 минуте по вздохам в зале, по движениям глаз, по тишине или по кашлю. Вообще я могу определить по неуловимой интонации зала, будет у меня сегодня легкий вечер или сложный. Сложно ли мне будет работать с этой аудиторией. Иногда работаешь – как в вату бьешься. И там нет реакции. И это не зависит от стран.

Единственное, мои ровесники и люди чуть помоложе, - они, конечно, понимают все. Люди той формации, когда были приняты какие-то установки негласные в нашем кругу. Очень приятно, когда в России оказываются среди молодежи «люди нашего круга». Это правильно воспитанное дитя из хорошей семьи, которая научила читать, правильно смотреть на жизнь, научила каким–то ценностям. По-разному бывает…

Я иногда получаю очень трогательные письма от семнадцатилетних людей. У меня есть сайт. Молодые люди задают очень необычные вопросы.

«АиФ- Петербург»: - На все вопросы можете ответить?

Дина Рубина
: - Я стараюсь ответить. Если уж разговор, то пусть будет серьезным.

Источник: АиФ-Петербург.
Биография автора: здесь.
Р Н К

12/11/2010

12

Я и есть, наверное, сумасшедшая
(Интервью "Литературной России" от 22.10.2010)

Новый роман Дины Рубиной «Синдром Петрушки» был презентован читателям в «Новом книжном». Это последняя, третья книга трилогии, которая создавалась писателем в течение нескольких лет (первая – «Почерк Леонардо», вторая – «Белая голубка Кордовы»). Основная тема – двоящаяся реальность. Народу на презентации собралось видимо-невидимо. Но никто не толкался и не шумел. Публика – в основном интеллигентного вида женщины, робко тянущие руку – задать вопрос. Несколько мужчин и журналистов. Мы тоже приняли участие в беседе.

– Есть ли про­то­тип у глав­но­го ге­роя?

– У Лё­ши Пе­т­ру­шеч­ни­ка? Есть. Но я его, уви­дев од­наж­ды, ни­ког­да в жиз­ни боль­ше не встре­ча­ла. И он мне не ну­жен. Про­то­тип кон­ча­ет­ся. Греш­но го­во­рить, но жи­вой ре­аль­ный че­ло­век аб­со­лют­но за­сло­нён ре­аль­ным ли­те­ра­тур­ным ге­ро­ем. Я по­ни­маю, что я вы­гля­жу су­мас­шед­шей. Я и есть, на­вер­ное, су­мас­шед­шая.

– Ва­ши пер­со­на­жи на­столь­ко де­таль­но вы­пи­са­ны, на­столь­ко ре­аль­ны, не ле­зут ли они в ва­шу жизнь?

– Мо­им пер­вым чи­та­те­лем яв­ля­ет­ся мой муж, ко­то­рый, ес­те­ст­вен­но, стра­да­лец, как и все му­жья и жё­ны пи­са­те­лей. Ес­те­ст­вен­но, он не пе­ре­пе­ча­ты­ва­ет мои ве­щи, как ча­с­то жё­ны пе­ре­пе­ча­ты­ва­ют ве­щи этих м*да­ков. Но он у ме­ня чи­та­ет. И ког­да я даю ему ру­ко­пись, и он на­чи­на­ет чи­тать, на­чи­на­ет хо­дить по квар­ти­ре, я спра­ши­ваю: «Ну че­го ты бе­га­ешь?», он го­во­рит: «Они та­кие жи­вые, я ужас­но за них пе­ре­жи­ваю!» Он во­об­ще все­гда ужас­но пе­ре­жи­ва­ет, в том чис­ле, чтоб я не ляп­ну­ла ка­кой-ни­будь глу­по­с­ти, не на­пи­са­ла ка­кой-ни­будь ерун­ды. А ге­рои мои в ка­кой-то мо­мент – аб­со­лют­но ре­аль­ные лю­ди. До смеш­но­го. Ге­рой «Бе­лой го­луб­ки Кор­до­вы» был и ос­та­ёт­ся для ме­ня со­вер­шен­но ре­аль­ным, жи­вым, мощ­ным, же­но­лю­би­вым класс­ным пар­нем. Мы сра­зу влю­би­лись друг в дру­га, и он по­та­щил за со­бой сю­жет, а я во­ло­чи­лась сле­дом, еле по­спе­вая за ним, хро­мая на свою боль­ную но­гу и пы­та­ясь что-то за ним за­пи­сы­вать. Ге­рой но­вой кни­ги «Син­д­ром Пе­т­руш­ки» был аб­со­лют­но для ме­ня за­кры­тым мо­ло­дым че­ло­ве­ком, он не пу­с­кал ме­ня в свои де­ла, я да­же ку­пи­ла в Пра­ге за­ме­ча­тель­но­го иг­ру­шеч­но­го шу­та, я в вось­мой гла­ве его опи­са­ла, при­ду­ма­ла, что Пе­тя его сде­лал. Со­вер­шен­но чу­дес­ный па­рень с ум­ны­ми гла­за­ми. С та­кой ду­би­ной, та­ким кол­па­ком шу­тов­ским на две сто­ро­ны, и он так смо­т­рит сво­и­ми гла­за­ми вдаль… Я его так про­си­ла, чтоб он мне по­мог – не со­гла­шал­ся. По­том мне при­снил­ся страш­ный сон про не­го, и де­ло по­ш­ло. Я по­ня­ла, что он при­нял ме­ня в свою иг­ру. Для ме­ня все ге­рои жи­вые.

– В ва­ших про­из­ве­де­ни­ях всё вы­мы­сел или есть ка­кие-то ав­то­био­гра­фи­че­с­кие де­та­ли?

– Ча­с­то ли­те­ра­ту­ра со­зда­ёт жизнь, не­смо­т­ря на то, что мно­гие ду­ма­ют, что жизнь со­зда­ёт ли­те­ра­ту­ру. Ли­те­ра­ту­ра ино­гда под­ни­ма­ет та­кие бу­ри, та­кие за­ви­х­ре­ния, что страш­но де­ла­ет­ся. Од­ним из по­мощ­ни­ков, как я их на­зы­ваю, в на­пи­са­нии ро­ма­на «По­черк Ле­о­нар­до» бы­ла жи­тель­ни­ца го­ро­да Ие­ру­са­ли­ма Ла­ри­са Бер­ш­тейн. Ино­гда мы с ней об­ща­лись, я по­да­ри­ла ей свою кни­гу. Мы с ней ино­гда ез­дим на бло­ши­ный ры­нок. Я очень люб­лю ко­пать­ся в раз­ной ерун­де, по­то­му что ино­гда мож­но от­ко­пать та­кое, та­кое, что не­ве­ро­ят­ное что-то. По­ста­вишь на стол и ду­ма­ешь: «Чёрт возь­ми, кто пил из этой рюм­ки? И сколь­ко ве­ков на­зад это бы­ло?» И вот, при­еха­ла я к Ла­ри­се, по­ка­зы­ва­ет она мне «По­черк Ле­о­нар­до», ко­то­рый я ей по­да­ри­ла не­де­лю на­зад, и го­во­рит: «Ди­на, как вы во­об­ще мог­ли уга­дать име­на мо­их учи­те­лей, я же вам ни­че­го не го­во­ри­ла!» Я от­ве­чаю: «Ну, так по­лу­чи­лось». – «Ну что вы! Вы все­го в од­ном ме­с­те ошиб­лись – он был не Ва­лен­тин Се­мё­но­вич, а Се­мён Ва­лен­ти­но­вич». По­том го­во­рит: «Всё-та­ки, Вольф Мес­синг… От­ку­да вы уз­на­ли про его внуч­ку?». Я го­во­рю: «Вы с ума со­шли, ка­кой Вольф Мес­синг, ка­кая внуч­ка? Это ху­до­же­ст­вен­ное про­из­ве­де­ние. У не­го не бы­ло ни­ка­ких де­тей!» Она го­во­рит: «А вдруг всплы­ла бы ка­кая-ни­будь пле­мян­ни­ца?» И мы едем с ней, и всю до­ро­гу она мне плешь про­ела с ка­кой-то ми­фи­че­с­кой пле­мян­ни­цей. При­еха­ли. Шля­ем­ся по это­му бло­ши­но­му рын­ку. Она ку­пи­ла ка­кие-то бу­сы, я ку­пи­ла ка­кую-то лож­ку, всё пре­крас­но и за­ме­ча­тель­но, и она мне всё мо­ро­чит го­ло­ву. Я го­во­рю: «Ла­ра, ес­ли я ещё хоть раз ус­лы­шу про пле­мян­ни­цу Мес­син­га…», а она за­ла­ди­ла: «Вот, пред­ставь, сей­час – раз! И вы­ска­ки­ва­ет пле­мян­ни­ца!» Я пы­та­лась её ути­хо­ми­рить, ута­щить до­мой, она ска­за­ла: «Хо­ро­шо, толь­ко ещё в один ма­га­зин зай­дём, там про­да­ют­ся не­пло­хие су­моч­ки». Она за­хо­дит ту­да, и на­вст­ре­чу ей бро­са­ет­ся ма­лень­кая кур­ча­вая с чёр­ны­ми и очень прон­зи­тель­ны­ми гла­за­ми жен­щи­на. И го­во­рит Ла­ри­се: «О, как раз те­бя я и жда­ла». Ла­ри­са удив­ля­ет­ся: «По­че­му ме­ня?» Она го­во­рит: «Мне ка­жет­ся, что ты сей­час у ме­ня ку­пишь ко­с­тюм». Ла­ри­са го­во­рит: «Я не по­ку­паю у те­бя ко­с­тюм, мне это не нуж­но». Тог­да она ме­ня спра­ши­ва­ет: «А ты от­ку­да?» Я го­во­рю: «Я из Моск­вы». Она го­во­рит: «Я люб­лю рус­ских. Ты зна­ешь, у ме­ня там дя­дя жил… Он был та­кой зна­ме­ни­тый, та­кой зна­ме­ни­тый, мо­жет, ты слы­ша­ла, Вольф Мес­синг его зва­ли». Мы с Ла­ри­сой, за­стыв на ме­с­те, врос­ши в зем­лю, смо­т­рим друг на дру­га по­верх этой кур­ча­вой го­ло­вки. Я го­во­рю: «А кем он те­бе?» – «Он брат мо­е­го от­ца! Я ро­ди­лась в Бель­гии. Ты мне не ве­ришь? Вот у ме­ня кар­точ­ка – ма­га­зин Ли­дии Мес­синг». И да­ёт мне кар­точ­ку. Го­во­рит, что они всю жизнь меч­та­ли встре­тить­ся, но толь­ко Воль­фа не вы­пу­с­ка­ли из Рос­сии, а отца не пу­с­ка­ли в Рос­сию.

– Ког­да вы ве­дё­те сво­е­го ге­роя к за­вер­ше­нию, что вы чув­ст­ву­е­те – пе­ред тем, как с ним по­про­щать­ся? На­при­мер, пе­ред тем, как уби­ли За­хра?

– Это стресс, это вы­со­кое дав­ле­ние, это аб­со­лют­но су­мас­шед­ший дом, ме­ня уже да­же ни­кто не тро­га­ет, ни­кто ко мне да­же не при­хо­дит, и во­об­ще все зна­ют, что я про­па­щий че­ло­век, по­то­му что я ре­ву бе­лу­гой 14 ча­сов, я по­ни­маю, что де­ло идёт к раз­вяз­ке, что ина­че я по­сту­пить не мо­гу, и что всё это очень страш­но на са­мом де­ле. Пер­со­наж уми­ра­ет по-на­сто­я­ще­му. По­мни­те, есть за­ме­ча­тель­ные вос­по­ми­на­ния же­ны Мар­ке­са о том, как он за­кон­чил «Сто лет оди­но­че­ст­ва»? Ког­да он убил пол­ков­ни­ка. Он за­кон­чил в 5 ча­сов ут­ра, он под­нял­ся в спаль­ню на вто­рой этаж, он рух­нул на по­стель и за­ры­дал. Она про­сну­лась и ска­за­ла: «Ты убил его».

– В ро­ма­не «Бе­лая го­луб­ка Кор­до­вы» вид­на ва­ша не­о­бы­чай­ная ос­ве­дом­лён­ность в ис­кус­ст­ве в це­лом, и в жи­во­пи­си в ча­ст­но­с­ти. От­ку­да по­зна­ния?

– Как от­ку­да? Я дочь ху­дож­ни­ка Ильи Ру­би­на, же­на ху­дож­ни­ка Бо­ри­са Ка­ра­фе­ло­ва, во­круг ме­ня по­сто­ян­но ху­дож­ни­ки. Я счи­таю, что из твор­че­с­ких еди­ниц это са­мая луч­шая твор­че­с­кая об­щи­на. Это чи­с­тые, хо­ро­шие ре­бя­та. Они не уме­ют го­во­рить, они, по-мо­е­му, уме­ют толь­ко ма­зать че­го-то там се­бе, но они са­мые хо­ро­шие, чи­с­тые, бла­го­род­ные лю­ди.

– Как вы от­но­си­тесь к ли­те­ра­тур­ным пре­ми­ям?

– Во-пер­вых, я за ни­ми не сле­жу. Да­же не­дав­но, ког­да что-то моё вы­дви­га­ли на «Бу­ке­ра», я со­вер­шен­но за этим не сле­ди­ла. Де­ло в том, что это со­вер­шен­но раз­ные ве­щи. Ли­те­ра­ту­ра – это ли­те­ра­ту­ра, а ли­те­ра­тур­ный про­цесс – это ли­те­ра­тур­ный про­цесс. Это за­вя­за­но на очень мно­гих при­чи­нах. Это своя ка­кая-то жизнь, ка­кие-то ту­сов­ки, ка­кие-то раз­ные со­бы­тия, и, мне ка­жет­ся, пи­са­тель не дол­жен при­ни­мать это во вни­ма­ние. Есть – и есть. По­сле вру­че­ния мне пре­мии тре­ть­е­го раз­ря­да «Рус­ская пре­мия» я ре­ши­ла со­вер­шен­но точ­но, что боль­ше ни­ког­да ни за ка­кой пре­ми­ей я ни­ку­да не по­еду.

– У вас уз­на­ва­е­мый стиль. Не воз­ни­ка­ет же­ла­ния на­пи­сать что-ни­будь ра­ди­каль­но иное? В сти­ле «Звё­зд­ных войн» или про­из­ве­де­ний Сти­ве­на Кин­га?

– Пи­са­тель не мо­жет на­пи­сать то, что ему хо­чет­ся. Он мо­жет пи­сать толь­ко то, что он мо­жет пи­сать. Как толь­ко он на­чи­на­ет пи­сать что ему хо­чет­ся и до­ду­мы­вать что-то, он уже не пи­са­тель. Пи­са­тель – это ритм ды­ха­ния, это стиль. А стиль – это ор­га­низм ав­то­ра, это ин­то­на­ция ав­то­ра. Са­мая дра­го­цен­ная вещь, что есть у пи­са­те­ля – это ин­то­на­ция. И со­вер­шен­но не сю­жет. Сю­жет – это пол­ное г*вно. В том чис­ле, «Звё­зд­ных войн».

– Как вы от­но­си­тесь к то­му, что все ва­ши про­из­ве­де­ния мож­но с лёг­ко­с­тью ска­чать в Ин­тер­не­те?

– Пло­хо, ко­неч­но. Я, прав­да, не знаю. Го­во­рят, что в из­да­тель­ст­ве «Экс­мо» есть та­кая воз­мож­ность – ку­пить эле­к­трон­ную вер­сию кни­ги… Я – сво­бод­ный ху­дож­ник. И всё, что я на­пи­са­ла по­том, кро­вью и все­ми ос­таль­ны­ми по­ра­ми ор­га­низ­ма, не­до­сы­пом и вы­со­ким дав­ле­ни­ем, вдруг кто-то за­про­с­то ска­чи­ва­ет бес­плат­но. По­че­му? Это же мой хлеб, я этим корм­лю се­мью. По­то­му что ни­кто про­сто так не мо­жет за­брать кар­ти­ну у ху­дож­ни­ка, хо­тя бы три ко­пей­ки, но ему за­пла­тят. Ко­неч­но, пло­хо от­но­шусь. И по­том, я очень пло­хо от­но­шусь к Ин­тер­не­ту. Я от­но­шусь пло­хо к ли­с­ту на эк­ра­не. Ког­да я за­кан­чи­ваю гла­ву вчер­не, я на­чи­наю над ней ра­бо­тать на бу­ма­ге. По­то­му что со­вер­шен­но по-дру­го­му фор­ми­ру­ет­ся мысль. И я дав­но за­ме­ти­ла, что ког­да я даю чи­тать вёр­ст­ку, это вос­при­ни­ма­ет­ся со­вер­шен­но ина­че, чем ког­да он бе­рёт в ру­ки кни­гу, и эта кни­га – это ведь ор­га­низм, жи­вое су­ще­ст­во.

– А ау­ди­ок­ни­ги?

– Это сов­сем дру­гое де­ло. Это бла­го­род­ное, за­ме­ча­тель­ное де­ло. Как пра­ви­ло, чи­та­ют их ли­бо хо­ро­шие ак­тё­ры, ли­бо я. То есть ав­тор.

– В «Аэ­ро­фло­те», кста­ти, ва­ши ау­ди­ок­ни­ги пред­ла­га­ют пас­са­жи­рам во вре­мя по­лё­та.

– Ед­рё­на мать!

– Да, мож­но вы­брать – ли­бо смо­т­реть фильм, ли­бо слу­шать ау­ди­о-к­ни­гу.

– Вот ви­ди­те, как ме­ня мно­го!

– А ка­кая ва­ша сле­ду­ю­щая ау­ди­о-к­ни­га?

– Во-пер­вых, сей­час вы­хо­дит или уже вы­шло «Не­сколь­ко то­роп­ли­вых слов люб­ви», ко­то­рые на­чи­та­ла са­ма. Я бы са­ма с удо­воль­ст­ви­ем на­чи­та­ла це­лый ро­ман. И, к сло­ву ска­зать, не­дав­но я что-то та­кое боль­шое на­чи­ты­вала, как го­во­рит­ся, хар­кая кро­вью. По­то­му что это бы­ло очень дол­го и уто­ми­тель­но, но я на­чи­та­ла са­ма. Я счи­таю, что луч­ше всех чи­та­ет ав­тор все­гда – со сво­ей ин­то­на­ци­ей, со сво­им при­ды­ха­ни­ем, со своей хри­па­то­с­тью, ше­пе­ля­во­с­тью – это все­гда луч­ше вы­гля­дит. Вы слы­ша­ли ког­да-ни­будь, как Ва­ся Ак­сё­нов чи­та­ет рас­сказ «Жаль, что вас не бы­ло с на­ми»? Ког­да он го­во­рил «Пой­дём­те до ре­с­то­ра­ции!» – ну что вы! Ка­кой ак­тёр это про­чтёт?

– У вас от­лич­но по­лу­ча­ет­ся чи­тать.

– Я ак­т­ри­са – ко­неч­но, я чи­таю хо­ро­шо. Я ни­ког­да не ска­жу, что я хо­ро­ший пи­са­тель, но я все­гда ска­жу, что я хо­ро­шая ак­т­ри­са. Кро­ме все­го про­че­го, это бла­го­род­ное де­ло. Ведь очень мно­го сла­бо­ви­дя­щих и сов­сем не ви­дя­щих лю­дей. И по­это­му я для них спе­ци­аль­но чи­таю. Да­же не для тех, кто в ма­шин­ке вклю­ча­ет по­слу­шать, а для них. Это са­мое глав­ное.

Записала Любовь ГОРДЕЕВА

Источник: Литературная Россия.
Биография автора: здесь.
Eruselet

21/10/2012

13

Писатель обязан уметь описать всё - в том числе, и эротическую сцену. (Интервью "Фонтанке.ру" от 21 октября 2012 года.)

Недавно увидели свет сразу две ее новые книги – новеллы «Окна», в которой 54 репродукции картин Бориса Карафёлова, и книга для детей «Джентльмены и собаки». 27 октября в ДК имени Ленсовета пройдут сразу два творческих вечера Дины Рубиной. Накануне визита в Россию Дина Ильинична дала "Фонтанке" эксклюзивное интервью.

- Ваш визит в Питер вызван желанием представить две новые книги, или есть и другие поводы?

- Нет, как говорил персонаж известного анекдота (или мультфильма), «я просто мимо проходил». Много лет я выступаю перед публикой «по поводу» и без оного. Встреча писателя с читателями в принципе в поводе не нуждается. Мне предложили приехать и выступить в Питере – я согласилась. Тем более, в последнее время делаю это все реже.

- Какие ниточки вообще связывают вас с нашим городом?

- Да все те же: юношеская любовь, первое потрясение от встречи с этим городом… Ну, а затем – по знакомому маршруту со всеми остановками: друзья, выступления, дела, и вновь – друзья, друзья, друзья…

- Почему «Окна» названы сборником новелл, а не рассказов?

- Это разные жанры. Новелла предполагает более широкое, чем рассказ, дыхание, другой «градус повествования». Кроме того, новелла лучше стыкуется со статичностью произведений живописи, возникает некий общий неторопливый и вдумчивый ритм книги. Ведь книга «Окна» задумана как синтез двух искусств.

- Извините за вопрос, но он, как говорится, висит в воздухе: почему 54 картины вашего мужа не пересекаются с новеллами, и если бы эти картины рисовал не ваш любимый супруг, взяли бы вы их в свою книгу, да еще в таком количестве?

- Нет, извинить вас за этот вопрос не могу, так как для удушения подобных вопросов специально написана первая новелла-предисловие к этой книге, в которой все сказано – и про то, что это не иллюстрации, а картины, - параллельное, а не сопровождающее искусство, и про то, почему совпадают окна жизней у людей, которые эти жизни прожили вместе, и про то, что такое количество картин обусловлено уравновешением и перекличкой в книге живописи и прозы… Ваш вопрос висит, скорее, не в воздухе, а в кошельке: книга действительно дорога – это, по сути дела, альбом. Значит, для читателей есть два выхода: либо купить ее так, как покупают альбомы в свою домашнюю коллекцию, либо терпеливо подождать момента, когда издательство выпустит «мягкий сборник» - без картин, и в десять раз дешевле.

- Для многих ваших читателей стало полнейшей неожиданностью то, что Дина Рубина пишет еще и детские книги… Как это получилось? Насколько это серьезно для вас? Будет ли «детское» продолжение?

- Да для меня и самой выход этой книги - явление достаточно неожиданное, хотя написала я ее в ранней молодости, дурачась и играя, за несколько дней, а точнее, за те 24 дня путевки в доме творчества художников в Гурзуфе, где мы с сестрой Верой с утра до вечера валялись на пляже, ржали и наперегонки придумывали английские имена. Перед поездкой мой приятель поэт Рудольф Баринский подарил мне пачку своих англизированных стихов для детей, «чтобы – сказал он, - было, что почитать в самолете». Я заглянула в листки и была сразу очарована этой игровой стихией псевдоанглийской псевдоигры: всеми этими земляничными пудингами, гренками, джентльменами, эсквайрами, кошками и собаками…

…Ну, а дальше – лето, молодость, море, безделье… и почти постоянное чувство радости жизни, в те годы бурлящее в моем организме. Повестушка была сочинена, вернее, выкрикнута, выхохотана и… осталась, как нечто несерьезное, лежать в какой-то серой папке в моем столе. И лежала так почти сорок лет. Вернее, не лежала, а переезжала вместе со мной и моей растущей семьей из страны в страну, из города в город, с квартиры на квартиру – не покидая серой папки и практически с нею слившись.

Давно умер мой друг Рудольф Баринский, а повесть все лежала и лежала...

Но всему приходит свое время, и в гости к нам приехали мои друзья со студии «Вимбо» - Миша Литваков и Юля Стоцкая. Совсем недавно я записала у них диск со стихами Ренаты Мухи. Сидя у нас на балконе и потягивая виски, Миша рассказывал об успехе этого самого диска. И вдруг произнес: «Как жалко, Дина, что вы сами не пишите ничего для детей!»…И тогда, как говорится в таких случаях, «пролетел тихий ангел». Он пролетел и дунул в мое ухо. «А знаете, Миша, - задумчиво проговорила я, - когда-то давным-давно я написала некую повестушку…». Ушла в кабинет, выдвинула ящик стола, достала серую папку и открыла ее: машинописные листы пожелтели, шрифт потускнел, но прочитать его еще было возможно.

Так и случилось, что одновременно в студии «Вимбо» вышел диск с этой повестью, начитанной мною лично, а в издательстве ЭКСМО вышла книга. По-моему, книга – шедевр: я имею в виду не текст, а замечательные рисунки Петра Любаева, который буквально переплел ими каждую страницу книги, использовав старинные английские гравюры.

- Вы ведь записали уже несколько аудиодисков. Что интересного находите в этом занятии?

- Это совсем особый вид искусства, который очень по мне. С одной стороны – реализация артистических способностей, которыми меня зачем-то наградила природа. С другой стороны – замкнутость студии, одиночество с микрофоном – то, что я как раз люблю, особенно в последние годы. Ну и – результат: синтез слова, музыки, голоса, воображения.

- В пресс-релизе ваших вечеров в Питере написано: «Она всегда ослепительно обаятельна и остроумна, великолепно держит зал, немного кокетничает со слушателями, льстит им как бы ненароком». Согласны ли вы сами с такой характеристикой?

- Послушайте, реклама – это тоже вид искусства, и тоже – не пересекающийся с сутью предмета. Какая разница, что написано в афишах? Я никогда не лезу руководить в этих делах – там свои законы. В конце концов, во всех этих афишах значение имеет только одно: имя.

- Вы сами говорили, что ваши творческие вечера - это на самом деле литературные концерты, вполне эстрадного стиля. Но как это стыкуется с вашими книгами, которые никак не назовешь «эстрадной» литературой?

- А вот опять: никак не стыкуется. Параллельные, не пересекающиеся виды искусств. Я, видите ли, театральным, даже эстрадным искусством много лет зарабатывала на жизнь семье. К моим книгам это не имеет никакого отношения, кроме, разве, того, что на выступлениях я читаю какие-то короткие отрывки - игровые, что ли, театрально-ударные.

Сейчас уже позволяю себе выступать в более «писательском образе»: записки, ответы на вопросы. Но, честно говоря, я и сама – по темпераменту – терпеть не могу эти надувания щек в стиле отца русской демократии; люблю пошутить, люблю живой разговор с публикой.

- Не секрет, что на ваши встречи с читателями приходят, в основном, женщины… Можно ли сказать, что вы пишете для дамской аудитории?

- Ровно настолько, насколько для подобной аудитории ставят спектакли режиссеры, выставляются художники, исполняют классическую музыку оркестры…Приглядитесь, пожалуйста, какое соотношение мужчин и женщин в залах музеев, в театральных и концертных залах. Примерно 35 к 65-ти в пользу женщин (не дам, а женщин, простите мне неприязнь к этому туалетно-гардеробному слову). Увы: за последние десятилетия потребителями, грубо говоря, культуры (особенно это видно в России) в большинстве своем стали женщины. Они больше читают, больше ходят на выставки и концерты. Это – реальность, от которой отмахнуться уже нельзя. Меняется социум – так же, как меняется соотношение женщин и мужчин повсюду: в высших учебных заведениях, на высокотехнологичных предприятиях, в искусстве, в науке, за рулем машин - всюду.

- Нынешнее засилье гламура и попсы стало большой проблемой для культурной жизни России. Коснулось ли оно Израиля?

- Но это было всегда и везде, а в последние годы, с появлением мировой Сети, то, что вы называете «гламуром и попсой» - а ведь в русском языке есть для этого прекрасное слово, которого нет в других европейских языках – «пошлость», – конечно, разрослось чудовищными грибами. Израиль – не исключение.

- Не возникает ли вас мыслей о возвращении в Россию?

- Только в виде дружеских посещений. Помните, Гамлета: «Но играть на мне нельзя-а-а-а!»

- В «Белой голубке Кордовы» детально описана постельная сцена, причем повествование идет от лица мужчины… Что подвигло вас попробовать свое перо в столь необычном для вас ключе?

- Там несколько эротических сцен, которыми горжусь. У меня и до того они встречались – например, в романе «Почерк Леонардо». Что меня подвигло? То, что всегда подвигает автора: нужды сюжета, образа - все то, что делает иллюзорный воображаемый мир весьма вещественным. Писатель обязан уметь описать все.

- В свой прошлый визит в Петербург вы рассказывали, что получили предложение канала «Культура» стать ведущей серии передач «Другие берега» - о русских писателях, живущих за рубежом, причем начиная с Тютчева… Этот проект удалось осуществить? Какие еще интересные ТВ-проекты у вас намечаются?

- От этого проекта мне пришлось отказаться, так как он требовал колоссальных временных затрат, а я в то время уже засела за свою очередную работу. Вообще мне все время поступают какие-то предложения на этот счет, и всегда оказывается, что я – «засела за работу», и законопачена в своем глубоководном батискафе до весны, лета, зимы, осени…Вот сейчас вырывалась к вам со скрежетом зубовным, прямо от компьютера: работаю над новым огромным романом «Русская канарейка».

- Будет ли сделана экранизация «Белой голубки Кордова» Константином Худяковым? Намечаются ли еще какие-то экранизации?

- Роман был куплен кинокомпанией Сергея Жигунова, и что они там с ним сделают – мне неведомо, мне они ничего не сообщают. Но, слава Богу, договор заключен на короткий срок, и у меня уже стоят в затылочек претенденты на покупку прав не в России, а в более надежных (по законам и по намерениям) странах.

- На сколько языков переведены ваши книги? Можно ли честным писательским трудом заработать в России миллион долларов?

- Это два разных вопроса. На первый ответить просто (хотя не совсем – надо посчитать: за последний месяц к языкам, на которые переведены мои книги, прибавились литовский, сербский и словенский) – думаю, где-то 21-23…

На второй вопрос ответить труднее, ибо для того, чтобы твои книги покупали, должен сложиться очень прихотливый пасьянс. Понимаете, честным писательским трудом занимаются и Акунин и, например, Шишкин. Но это – разные тиражи и, следовательно, разные гонорары. А литературные премии и литературные гонорары – это тоже вещи разные. Что касается меня – мне жаловаться грех. Семья не голодает. У меня, в отличие от многих других моих коллег, есть еще один выход – выход на публику.

- Действительно ли вы дружны с Игорем Губерманом? В своих выступлениях он постоянно вспоминает какие-то истории, связанные с Диной Рубиной, а вы в свою очередь постоянно говорите о нем.

- Да, мы и соседи, и друзья. У меня есть парочка эссе о Губермане…Игорь Миронович – друг очень крепкий, и замечательный человек.

- На прошлой встрече в Петербурге вы сказали: «Не исключено, что напишу роман об уголовном мире, потому что меня недавно познакомили со старой уголовницей. Ей 82 года, репатриировалась в Израиль уже после 70-ти по поддельным документам. Семь раз меняла имена и фамилии. У нее семь отсидок общим сроком 26 лет. Она из хорошей еврейской семьи, папа – главный врач госпиталя…» Удалось ли реализовать этот замысел?

- Пока обдумываю. Понимаете, мне для воплощения образа необходимо этого будущего героя полюбить…А я…навестила уголовный прототип раз, другой…поговорила с криминальной старушкой…Потом спросила себя – могу ли ее полюбить? И не смогла себе дать положительного ответа. Впрочем, вполне возможно, в качестве какого-то второстепенного персонажа…

- Если кино мы сегодня смотрим голливудское, музыку слушаем американскую и английскую, то книжки читаем русские. Тиражи наших писателей в России намного больше, чем иностранных! Что вы об этой ситуации думаете?


- Это обычная ситуация для всех стран. В Америке читают американских писателей, в Голландии – голландских, во Франции – французских.

Вот раньше в Советском Союзе – да, мы читали много переводной литературы. Думаю, прежде всего, из-за того, что у нас была целая армия блистательных переводчиков. Они и сейчас есть, но расклад на книжном рынке немного сдвинулся. Впрочем, не думаю, что какого-нибудь Коэльо (которого в Испании плохо знают), или Харуки Мураками, или Кортасара читают в России меньше, чем русских писателей.

- Как вам удается заниматься качественной литературой и собирать огромные залы, выпускать книги большими тиражами?

- Так сложилось. Улыбка судьбы. И что-то еще, что трудно обозначить словами.

Михаил Садчиков

Источник: Фонтанка.ру
Eruselet

30/03/2014

14

В наше время в прозе побеждает артист (интервью "Известиям" от 26 марта 2014 года)

Дина Рубина представила в Москве и Санкт-Петербурге семейную сагу «Русская канарейка» — ветвистую историю двух «потомков» одной певчей птички: парижско-израильского одессита и гражданки мира родом из Алма-Аты. С писательницей встретился обозреватель «Известий».

— Ваши книги уже много лет привлекают читателей, издаваясь и переиздаваясь тиражами свыше 100 тыс. экземпляров. Вы сами никогда не пробовали анализировать — почему?

— Писатель — последний человек, который может ответить на этот вопрос. Точно так же, как привлекательная женщина никогда не сможет объяснить, что именно привлекает в ней мужчин. Она может говорить только о каком-то особом «аромате». А я могу говорить только об интонации. Чем ярче личностное начало в тексте, чем яснее в нем авторская его интонация (как у Довлатова, например), тем призывнее тот неуловимый аромат, обаяние прозы для читателя — в котором читатель, возможно, даже не отдает себе отчет.

Ну, а писатель — его уже заботят другие проблемы, профессиональные: например, как выстроить каркас сюжета, чтобы его «силовое притяжение» держало внимание от начала до конца. В том, что касается обаяния авторской интонации, тут дело решает некоторая доля артистизма. В наше нетерпеливое время в прозе побеждает артист — тот, кто способен владеть «залом», вести его, принять на себя внимание и держать его, как певец держит ноту, — столько, сколько дыхания хватит. То есть до известной степени в интонации автора должна звучать дудка крысолова.

— Но при всей важности интонации «Русская канарейка» — большое трехчастное повествование с хитроумно выстроенными сюжетными линиями. Судьбы героев вдруг резко меняются в силу удивительных совпадений и неожиданных происшествий. Вы фаталистка?


— Давайте не будем делать вид, что литература — это жизнь. Литература — это, безусловно, сконструированный мир. И от «конструкторского» мастерства писателя зависит, поверит ли ему читатель. Так, чтобы даже профессионал в той или иной области (скажем, физик-атомщик) поверил в какой-нибудь выдуманный ход, например, в аллергию на канареечный корм у людей, соприкасающихся с плутонием.

Это мое право как писателя — скручивать сюжет самым немыслимым образом; если читатель пошел за мной, если он добрался до конца огромного романа — значит, я победила. А что касается фатализма… Плох тот художник, который не верит в судьбу, в неожиданность, в яркий сюжетный ход. Он остановится на уровне жизнеподобия — но не добьется того вздоха, того полета в стратосферу, которое и выводит произведение в разряд искусства.

Я повторяю: невозможен знак равенства между жизнью и искусством. Но я и в жизни фаталистка! Не было ни одной книги, по поводу которой мне не был бы дан знак, — стоит продолжать над ней работу или нет. И этот роман — не исключение. Как только я придумала этот сюжетный ход: у человека, полностью погруженного в звуки птичьего пения, у канаровода, рождается глухая дочь, — я в тот же день получила письмо от глухой женщины. Почему? Что за странное совпадение?

— Но главный герой романа — все-таки не глухая девушка-фотограф Айя, а Леон Этингер, персонаж еще более экзотический: бритый наголо контратенор, парижская звезда барочной оперы, и при этом сотрудник израильской контрразведки, обученный убить человека голыми руками. У него есть какой-то реальный прототип?

— Ну… этак процентов восемьдесят мужского населения страны. Я, конечно, сильно утрирую, но достаточно посмотреть на взвод наших израильских резервистов, серьезных мужиков — программистов, хирургов, экономистов, учителей и адвокатов (как мой зять, например), которые раз в году или чаще отбывают свое солдатское «призвание» или «наказание». Что уж говорить про мальчиков, которые проходили службу в спецподразделениях, а их у нас достаточно.

Такая страна, такая реальность — мужчина должен научиться сражаться. Там, где я живу, защищать свою страну — это нормально и обыденно. Их, конечно, учат многому. Так что судьба моего героя — вполне типична: служба в спецчастях, затем работа «сопровождающего полеты» в авиакомпании «Эл-Аль», а потом, если человек успешен — а мой герой успешен, иначе о нем было бы неинтересно писать, — его примечают и стараются привлечь для работы в секретную службу и т.д.

Ну, представьте себе: взвод «ребят» (которым может быть уже за сорок), которые в восемнадцать лет вместе глотали пыль в пустыне, а потом каждый год встречаются на сборах, но по мере хода жизни кем-то становятся. Один заводит фалафельную, другой становится банковским служащим, третий создает несколько программистских стартапов и к сорока годам он миллионер, что не освобождает его от резервистской службы. Только у нас может быть, чтобы резервист притащил на свою базу великолепную барную стойку — потому что вообще-то он владелец нескольких ресторанов. Я понимаю, российскому читателю в это трудно поверить, но это так. Такова «домашняя» реальность этой страны.

— Напрашивается деликатный вопрос: вы — живущая в Израиле русская писательница или пишущая по-русски израильская писательница?


— Знаете, раньше такие вопросы приводили меня в оторопь: я задумывалась, начинала что-то объяснять, сама с собой разбираться. Сейчас уже не задумываюсь. Я частное лицо, зовут меня так-то и так-то, живу там-то и там-то, пишу на русском языке, потому что это единственный язык, на котором могу думать, воображать, видеть сны и вообще жить полной жизнью. А не писать я не могу, это такой невроз, если хотите.

Жить могла бы, думаю, где угодно, но по судьбе, конечно, очень привязана к Израилю, к Иерусалиму, — тут живут мои дети, а они уже израильтяне. Все эти обозначения — «русский писатель», «израильский писатель» — ровным счетом ничего не значат. Первым «русскоязычным писателем» был И.А.Бунин — в его паспорте в графе гражданство стояло «без гражданства».

Набоков, даже когда писал по-английски, всё равно психологически, психофизически оставался русским писателем. Возьмите его рассказ «Озеро, облако, башня». Там нет ни одной русской реалии, но градус этого переживания, градус неуловимой тоски, что сквозит в каждой его фразе, — это все от русской литературы.

— Сохранился ли в наши дни резкий водораздел между «здесьиздатом» и «тамиздатом», как во времена Набокова, или благодаря свободе перемещений и чудесам коммуникации он полностью исчез?

— Сохранился судьбинный водораздел. Потому что место проживания, безусловно, накладывает отпечаток на твое восприятие мира. Человек, который живет в крошечной стране, иначе относится к миру, чем тот, кто проживает в пространстве гигантской державы. Я живу в маленьком городке в семнадцати километрах от Иерусалима. Это как раз «мой любимый размер», как говорил ослик Иа. И когда приезжаю в Москву, она уже кажется мне огромной, неохватной, утомительной и страшной. Хотя я жила здесь много лет.

— А имеет ли смысл противопоставление «женская проза», к которой вас порой относят, и «мужская проза»?

— Я не пишу для женщин. Я вообще не пишу «ни для кого» конкретно. Пишу, потому что это моя профессия. Когда у меня проходят встречи с читателями — а это бывает в двух-, трехтысячных залах — на них собираются не только женщины. И письма — мне приходит много писем – я получаю не только от женщин. Так что разделение читателей по половому признаку — это смешно и глупо. Иначе давайте поговорим, для кого писали Ахматова, Цветаева…

— Это поэты!

— Разве не было мужчин-поэтов, которые писали про маргаритки? И для какой аудитории писали Надсон или Северянин? Для меня в искусстве прозы существует только мастеровое качество. Грубо говоря: или ты умеешь сколачивать эти табуретки или грош тебе цена. Вот и все. Правильнее уточнить: так уж складывается в последние десятилетия, что основными «потребителями искусства» — не только литературы, но и музыки, и живописи, и театра — являются почему-то женщины.

Посмотрите в театральный зал, приглядитесь к публике на любом вернисаже. Процентов на шестьдесят, даже на семьдесят, это женщины. О причинах этого могут рассуждать психологи и социологи, но как бы там ни было, женщины сегодня в мире более восприимчивы к «продуктам искусства». Увы. Такова реальность. А уж в России это реальность в квадрате.

Источник: «Новости@mail.ru»
Lanab

22/05/2014

15

Мне не интересны хладнокровные

Беседовала Алёна Бондарева

Произошло долгожданное событие, Дина Рубина не просто приехала в Россию, она привезла с собой начало новой трилогии «Русская канарейка. Желтухин». В книге речь идет об истории двух неординарных родов. Одни разводят чудесных певчих птичек, другие и сами музыкальны до невозможности…

– Дина Ильинична, а как появился образ канарейки? У Вас была своя птица?

– У меня аллергия на канареечный пух, корм и прочее, поэтому ни о каких канарейках и речи быть не могло. Однако возникновение писательского замысла похоже на зарождение жизни в организме женщины. Писатель – существо плодоносящее, живородящее. Важно, от кого «забеременеть». Например, будет сидеть перед тобой человек, подробно рассказывая историю своей жизни, а для тебя это – абсолютно неинтересный «картонный» материал. Ведь в идее, звуке, тональности и аромате темы для писателя важен фермент некоторого чуда… Подобное я ощутила, когда во время автограф-сессии в одном из книжных магазинов мне в руки попала брошюра «Русская канарейка вчера, сегодня, завтра» Романа Николаевича Скибневского. Я прочла ее и поняла – передо мной целый мир. Ведь породе «русская канарейка» 350 лет. Не могу сказать, что на следующее утро встала с готовой идеей романа, но с этого момента началось таинственное завязывание замысла. А когда забрезжили в нем несколько тем: рода, опасной связи шпионажа и контрразведки, замаячили Одесса и Алма-Ата, тогда и началась интенсивная работа воображения, серьезная работа писателя.

– А чем Вас привлекает тема рода? Еще читая «На солнечной стороне улицы», я думала о том, как болезненно герои переживают факт незнания своих корней.

– Это же вы почувствуете во втором томе «Русской канарейки». Понимаете, человек может простить матери все: любую «роковую» страсть, любую ошибку, но не бездумную случайность своего происхождения. В этом трагедия некоторых моих героев. Что же до темы… Поэзия рода – одна из основных идей многих моих книг. Вероятно, в этом много личного. Например, я знаю, что с одной стороны ниточка моего рода тянется очень издалека, из Испании. Но с другой – история происхождения предков мне известна только до прадеда. И это всегда меня страшно волновало. Я ужасно завидовала тем семьям, которые живут, например, во Франции, чей виноградник процветает 650 лет…

– У Зверолова был прототип?

– Да. Это двоюродный дедушка одной моей подруги из Алма-Аты. Когда я написала, что работаю над канареечной темой, она вдруг сказала: «А знаешь, я в детстве все время с канарейками жила, потому что дядя Ваня их разводил». И я уцепилась за это. В итоге заимствовала многие детали (не все, разумеется) его биографии, тип характера и, главное, его «канареечную» страсть… Просто мне не интересны хладнокровные. А любопытен человек, которым завладевает какая-то страсть. Пусть даже это страсть ревнивого Отелло. Я уважаю любые сильные человеческие чувства любых колоритных людей.

–  Почему одним из мест действия романа Вы выбрали Алма-Ату? Раньше этот пункт не возникал в Ваших книгах…

–  А я никогда и не была в Алма-Ате. Но вопрос «местности», вопрос локуса для писателя – очень важен. После выбора главной идеи и главного героя важен именно выбор места действия: антураж, свет, волны, горы или равнины. Именно место действия пропитывает героев прошлым. То, что одним из таких мест станет Одесса, я знала точно, ведь с самого начала решила: будет пылкость, море, музыка, культура, удивительная многонациональность и многоструйность портового города. А вот Алма-Ата стала неожиданной противоположностью Одессе. Первая – это степь, а вторая – горы, отсутствие большой воды и апортовые сады. Мне нужны были запахи и рельеф местности.

–  «Последний по времени Этингер» не просто разведчик, но актер…

– Да вы правы, в его характере есть драматические противоречия, он человек по натуре яркий, артистичный. И это еще одна тема, которая меня волнует. Тема противоречия органики человеческой натуры и обстоятельств биографии, которые предлагает ему судьба. Кроме того, мне было интересно создать не просто образ артиста, певца, но контратенора. В мире вокальной музыки контратенора встречаются редко. Это редчайший случай, когда у мужчин голосовые связки смыкаются только на определенном участке. Раньше подобные партии пели кастраты, сейчас исполняют обычные, здоровые мужчины. Но подобный голос – явление особого рода. «Последний по времени Этингер» в детстве уже выходил на оперную сцену знаменитого одесского театра. Его ждала абсолютно благополучная судьба, тем более что двоюродная бабка у него была доцентом кафедры вокала. Но его «безбашенная» мать, обрубив судьбу, в 1990-м году увезла его в Израиль, где будь ты хоть физиком, хоть лириком, а в 18 лет принято брать винтовку и идти в армию. Ведь в Израиле – армия поистине народная. В результате целого ряда событий мальчик попал в контрразведку.

– Судя по тому, как описываете оперу, Вы ее любите?

–  Терпеть не могу.

–  То есть опять дурите читателя?

–  Я окончила консерваторию и, конечно, очень люблю хорошие голоса. Я неравнодушна к разным исполнителям, но не могу сказать, что опера – моя жизнь. Вот моя сестра-скрипачка живет в Бостоне и, как музыкант, специально слушает трансляции из Метрополитен-опера, я же не столь фанатична. Но вы правильно заметили: «дурите». Писатель создает иллюзию владения темой. Конечно, в конкретном случае музыка – факт моей биографии. Талант и мастерство в том и заключаются, чтобы у читателя создалось впечатление, будто перед ним абсолютно достоверная информация. А вот как только у него появляются сомнения – это для писателя прокол. А еще для меня было важно, чтобы читатель чувствовал: роман не прекращает звучать. В нем слышится не только канареечное и человеческое пение, но и звуки разных инструментов: флейты, кларнета, фортепиано, старинных инструментов камерного оркестра и даже арфы и виолончели, которые в романе так и остались немыми…

Источник - "Читаем вместе" 

Ваше сообщение по теме:

Прямой эфир

Все книги

Реклама на проекте

Поддержка проекта BookMix.ru

Что это такое?