Рецензия на книгу Конармия

«Конармия» — один из шедевров, созданных Исааком Бабелем, мастером короткой новеллы, проникновенным, тонким и ироничным рассказчиком. Гражданскую войну Бабель прошел с Первой Конной армией С. М. Буденного. Страшные и лихие события тех лет нашли свое отражение на страницах конармейского цикла. Буденный назвал «Конармию» «сверхнахальной бабелевской клеветой». И все же, вопреки мнению командарма, творчество писателя, во многом благодаря именно этой книге, рассматривалось как одно из самых значительных явлений в литературе первой трети XX века. В настоящем издании новеллы «Конармии» предваряют автобиографические тексты И. Бабеля. Иллюстрации для этой книги специально подготовлены известным петербургским художником Антоном Ломаевым.

  • Горе нам, где сладкая революция?..

    11
    +
    «Средь ружей ругани и плеска сабель,

    Под облаками вспоротых перин,

    Записывал в тетрадку юный Бабель

    Агонии и страсти строгий чин»

    И. Эренбург «Очки Бабеля»

    В 1923-25 гг. Бабель пишет цикл рассказов «Конармия» о польской кампании 1920 г., в которой лично участвовал под именем Кирилла Лютова в составе 1-ой Конной армии под командованием Буденного. Цикл, созданный на основе дневниковых записей, большей частью утерянных, состоит из 34 рассказов (Бабель упоминал о 50). «Конармия» вызвала резко негативную реакцию Буденного и Ворошилова, обвинивших автора в порочении образа красноармейца, в садизме и эротизме (примечательно, что за кощунство и порнографию Бабеля собирались судить еще до революции), и снова заступничество Горького, увидевшего в книге любовь и уважение к революционным бойцам, спасло репутацию Бабеля. Через три года после смерти буревестника революции Бабель будет арестован и расстрелян.

    «Конармия» включена Министерством образования в список 100 книг, необходимых к прочтению школьниками. Решение, мягко скажем, спорное, поскольку книга сложна для восприятия (недаром Ворошилов строчил доносы, называя стиль Бабеля «неприемлемым») и не менее сложна для самостоятельного осмысления. Остроумный и наблюдательный Виктор Шкловский так писал о Бабеле в «Критическом романсе» 1924 г.: «Он один сохранил в революции стилистическое хладнокровие», и далее более хлестко пояснял: «Смысл приема Бабеля состоит в том, что одним голосом говорит и о звездах и о триппере».

    Бабель в «Конармии» создает особую овеществленную вселенную, в некотором роде сходную с платоновским мировосприятием. В этом мире размыта сюжетность, по-чеховски не важно действие, жанры смешиваются друг с другом, как бегущие вспять волны, отражая собой смешение времен, эпоху вздыбленного революцией времени. Бабель создает новый жанр исторического повествования, новый модернистский эпос 20-х годов.

    Любопытно проследить истоки развития этого жанра в России. Поиски формы исторического романа стали особенно актуальны с кризисом романтизма. Пушкин перенимает идею Вальтера Скотта о частном вымышленном человеке, глазами которого оценивается историческая личность. Она лишается романтического ореола или сухой учебной фактурности, становится живой, яркой и доступной для сочувствия. Вальтерскоттовскую традицию продолжили популярные романы Загоскина, которого современники прямо называли «русским Вальтером Скоттом», и Лажечникова. Напротив, Гоголь ищет новую форму, переписывая первую романтическую редакцию «Тараса Бульбы». Историческое повествование Гоголя опирается на былинную традицию устного эпоса: его Тарасу около 300 лет и весит он 320 килограмм. Это не реалистический персонаж, это собирательный образ героической Украины. Этим произведением Гоголь исполняет свою давнюю мечту: утвердить национальную историю Малороссии как равную любой европейской державе.

    Позднее каноны натуральной школы надолго захватили исторический роман. Лев Толстой не приемлет гоголевских идей, и принцип реалистического психологизма, «диалектики души» надолго возобладает в историческом повествовании. В эпоху модернизма историческая проза вновь претерпевает изменения. Из жанрового многообразия поисков новой формы исторического повествования, из критического осмысления гражданской войны – взмахами топора, сплеча, высекается романтический образ революционных героев «нового реализма» (Фадеев, Фурманов, Серафимович, Лавренев), предтечи единого социалистического реализма. В эту эпоху на примере польского похода создает Бабель свой глубокий и непонятный героический эпос о мировой революции, которому суждено оказаться в числе ненужного, расходного материала.

    Основной приметой модернистской литературы является мифотворчество. Бабель создает новый эпический мир, в котором герои мифологизируются, они гиперболизируются и укрупняются, как гоголевские запорожцы, в котором «все казаки … красивы нестерпимо и несказанно» (В. Шкловский) и уподобляются ахейским мужам, отправившимся в Польшу за Еленой – мировой революцией (И. Сухих). На изломе времен Бабель воспевает эпические мифологические образы красноармейцев. Эта эпическая красота мира «Конармии», пейзажи, похожие на театральные декорации, укрупненная фрагментарность повествования уподобляются контрастному монтажу кадров фильма. Недаром Эйзенштейн считал творчество Бабеля хрестоматией для новой кинообразности, а Эмир Кустурица признавал влияние Бабеля на все свои фильмы.

    Фрагментарный эпос «Конармии» скрепляет «я» повествователя. Кирилл Лютов – это эпический летописец, созерцатель и в то же время непосредственный участник сражений, подобный древнему воину-скальду. Но не суждено ему стать Харальдом Суровым, чья песнь о владычестве яростных викингов прервала подлая английская стрела из Стамфорд-Бриджа. Кирилл Лютов – единственный из мужей-ахейцев, не принадлежащий им по духу. Он страстно влюблен в мировую революцию, но он способен за нее лишь умереть, а не сражаться. Его образ крайне противоречив, он угрожает оружием старухам, изможденным войной, но в бой идет без патронов. Единственное, на что он способен, – свернуть шею гусю. Он чужой среди ахейцев-казаков, потому что хочет на войне прожить без врагов. Отдаляет его от революционных бойцов также и острое ощущение своей национальности: еврей, трагически переживающий свою богооставленность, чувствующий глубокую и неразрывную связь со своими соплеменниками, на изломе времен становится космополитом и сражается за мировой интернационал. Но кого он сможет обмануть, когда его лучший друг Афонька Бида, зверствующий над поляками, чтобы добыть себе эпического богатырского коня, чуть не убил его за то, что Лютов не смог пристрелить умирающего бойца? «Холуйская кровь! – крикнул Афонька. – Он от моей руки не уйдет…» Игорь Сухих даже сравнивает Лютова с очкастыми гаршинскими героями, идущими пострадать на войну, с Пьером Безуховым, пытающимся разобраться в себе в самом отчаянном месте Бородинской битвы.

    Кирилл Лютов – это наблюдатель, желающий слиться с казаками в одно целое, но чуждый им, органически неспособный быть своим. «Рядом, но не вместе» – одним афоризмом можно описать Лютова.

    «Летопись будничных злодеяний теснит меня неутомимо, как порок сердца».

    Повествователь отражает двойственное отношение самого Бабеля к красноармейцам. Они монументальны, они несказанно красивы, но они зверье. В своих дневниках Бабель прямо пишет: «Надо проникнуть в душу бойца, проникаю, все это ужасно, зверье с принципами». Как зачарованный, Лютов всматривается в образ Христа, запечатленного упоительным еретиком паном Аполеком, за деньги изображавшим простых людей в образе святых, мучеников, апостолов и мироносиц. Христос в виде еврея в польском оранжевом кунтуше, босой, с кровоточащим ртом, бежит от погони и жалко заслоняется от уже занесенного, смертельного удара.

    «О, смерть, о, корыстолюбец, о, жадный вор, отчего ты не пожалел нас хотя бы однажды?»

    Гедали, старый лавочник, мудрый еврей-талмудист, выражает авторское прозрение невозможности мира, построенного на насилии (знаменитая мысль Достоевского: «Вся гармония мира не стоит слезинки замученного ребёнка»). Гедали мечтает о сладкой революции, о несбыточном Интернационале добрых людей (и это задолго до трагического оптимизма Михаила Булгакова).

    «Революция – это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди. Но поляки [контрреволюционеры] тоже злые люди. Кто же скажет Гедали, где революция и где контрреволюция?.. И вот мы… падаем на лицо и кричим на голос: горе нам, где сладкая революция?..»

    Ахеец Лютов возразит: «Его [Интернационал] кушают с порохом и приправляют лучшей кровью», но Лютов-летописец молитвой прошепчет евангельские слова: все люди – братья.

    Бабель, несомненно знакомый с трудами Шкловского, использует прием эпического остранения, позволяющего ему оставаться бесстрастным летописцем эпохи великих мужей, но одновременно обезумевшим свидетелем бесчеловечных зверств нового мира. Повествователь не дает оценок, полностью предоставляя это право читателю. Да и не может оценочно относиться к своему повествованию правдивый летописец. Кирилл Лютов – попутчик революции – не может быть цельным человеком, в нем заключен образ изломанного, вставшего на дыбы времени. Это новый модернистский героический исторический эпос, где не важны события, не важны характеры, – важна судьба сладкой революции.

    Спокойствие, бесстрастность, безоценочность повествования «Конармии» поражают. Шкловский даже иронично заметил, что Бабель прикидывается иностранцем, он увидел Россию так, как мог увидеть ее француз-писатель, прикомандированный к армии Наполеона. Эта позиция наблюдателя особенно ярко проявляется в сценах многочисленных убийств: в 34 новеллах их описано 12, не считая упомянутых вскользь массовых смертей. Без эмоций, спокойно, со стороны.

    «Она снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежит в его бороде, как кусок свинца».

    Это страшный остраненный эпический взгляд повествователя перемещает нас на подмостки театральной сцены: декоративные пышные пейзажи, декоративные монументальные герои, неспособные видеть мир, как видит его эпический живописец, потому что они сами являются неотъемлемой частью декораций, эпическая красота мира, где каждый предмет значим и весом, – и заставляет нас с еще большей остротой ощущать дух вздыбленного революцией времени. Разнородные стилистические элементы повествования: от доводящих до дрожи натуралистических описаний (молодой Борхес так высказался о Бабеле: «Музыка его стиля контрастирует с почти невыразимой жестокостью некоторых сцен»), от площадных анекдотов до возвышенной стилистики библейских псалмов или чеканной обезличенности плакатных лозунгов также отражают прием остраненного наблюдения. Эклектизм, четкое, методичное соединение разнородных, противоречащих друг другу элементов, становится в «Конармии» основополагающим художественным принципом организации текста в единую упорядоченную систему, в один образ эпического мироздания (Бабель настаивал на строгой последовательности своих рассказов).

    «И мы услышали великое безмолвие рубки».

    «Ночь летела ко мне на резвых лошадях. Вопль обозов оглашал вселенную» И с той же отстраненной значимостью Лютов описывает свою мочу, забрызгавшую череп поляка, с которого он бережно утирает ее воззванием маршала Пилсудского, потому что убитый – его неведомый брат.

    Пышные метафоры, неожиданные оксюмороны сливают человека и мироздание воедино. Жизнь и смерть осмысляются в этом эпическом мире не индивидуалистически, а как единый, неизменно и бесстрастно осуществляемый природный процесс. Смерть представляется явлением того же порядка, как зарево заката или мочеиспускание.

    «…всунул пленному саблю в глотку. Старик упал, повел ногами, из горла его вылился пенный коралловый ручей».

    «Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя под мышкой. Еврей затих и расставил ноги. Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись».

    Это карнавальная эстетика, в которой (по Бахтину) смешивается высокое и низкое, сакральное и профанное, общее и частное. Все разнородные явления одинаковы, они перетекают друг в друга, подобные волнам единого океана. Так, вместо вполне логичного описания атаки в рассказе «Чесники» мы вдруг обнаруживаем плутовскую историю о спаривании кобылы, и тут же в следующем рассказе «После боя» появляется ожидаемое ранее описание. В другом месте цикла солдаты, подобно ветхозаветным святым, окружают себя ночью, как нимбом. И одновременно карнавально сниженно описываются их сокровенные думки:

    « так вилась веревочка до тех пор, пока товарищ Ленин совместно с товарищем Троцким не отворотили озверелый мой штык и не указали предназначенную ему кишку и новый сальник поудобнее. С того времени я ношу номер двадцать четыре два нуля на конце зрячего моего штыка».

    Или еще: частный вопрос о личной жизни совершенно непредсказуемо приведет к утверждению о проигранной кампании:

    «— Вы женаты, Лютов? — сказал вдруг Волков, сидевший сзади.

    — Меня бросила жена, — ответил я, задремал на несколько мгновений, и мне приснилось, что я сплю на кровати.

    Молчание.

    Лошадь наша шатается.

    — Кобыла пристанет через две версты, — говорит Волков, сидящий сзади.

    Молчание.

    — Мы проиграли кампанию, — бормочет Волков и всхрапывает.

    — Да, — говорю я».

    Бабель ведет с читателем эстетическую модернистскую игру: разрушая привычные причинно-следственные связи психологического реализма, он упорядочивает хаос в стройную модернистскую систему, он овеществляет созданное мироздание: частное или низкое у него так же значимо, как и общее или высокое (перефразируя Шкловского: триппер так же значим, как и звезды). Это платоновский взгляд магического реализма, но у Бабеля он ограничен идейными установками эпоса и мифологической образностью модернизма и потому лишен той животворящей силы, которая способна воплотиться в новой концепции жизни.

    В тесных рамках лаконичности рассказа Бабель находит новую форму, способную вместить себя неограниченное жанровое разнообразие, модернистскую эксцентричность и бытовую событийность. Стремительный рассказ превращается в героическую поэзию, художник создает поэму в прозе, поэму о сладкой революции. Игорь Сухих тонко заметил: Бабель ближе не к Платонову и Фадееву, а Зощенко с его идеей неописуемости реальности старыми художественными средствами. Действительно, Бабель создает небывалый по масштабу стилистический эксперимент: новый героический эпос вырисовывается скупыми карандашными штрихами – фрагментарными разножанровыми новеллами. И книга новелл становится прямым аналогом романа.

    В этом новом героическом эпосе о мужах-ахейцах Красной армии, ушедших в чужую страну за Еленой – мировой революцией, в этом саморазрушающемся мире, невозможном для жизни, в упорядоченном хаосе, в смешении разнородных явлений Бабель утверждает подлинный гуманизм. Перед нами разворачивается летопись разочарования, невозможность установления на земле сладкой революции, Интернационала добрых людей. Эпоха трагического времени породила страшный жестокий мир, в котором обесценена человеческая жизнь, мир, в котором нет ни правды, ни морали, есть только цель – всемирная революция. В этом мире люди-братья оборачиваются ненасытным зверем, в этом мире все, кого летописец Лютов называл своими братьями, – гибнут. В этом апокалиптическом мире смешалось все: шоковые натуралистические сцены и высокое стремление к святости, – и все потеряло значение, все превратилось в чувство нескончаемой бездомности. Описание могущественного белого храма в полуденных молниях, со сверкающими мудростью глазами апостолов, закутанных в пламенные плащи, смешивается с похабной сценой насилия внутри этого храма над «цветущим и вонючим, как мясо только что зарезанной коровы», женским телом, с дикими пьяными маршами на органе изрубленного казака Афоньки. От этого страшного мира тщетно пытается спастись Спаситель и гибнет от казачьей шашки. Это общая эстетика модернизма – бегство из мира, который вот-вот разрушится и навсегда исчезнет. Но новый мир, должный прийти на смену старому, по Бабелю, также катастрофичен. Несбыточный Интернационал добрых людей, обетованная и недостижимая сладкая революция становится утопией, оборачивается страшным крушением иллюзий, разрушительным миром, в котором нет места человеку.

    И тем же страшным чувством безысходности проникнута последняя сцена «Конармии», трагически завершающая цикл рассказов. Она описывает умирающего с портретами Ленина и Маймонида, со страницами Песни песней и револьверными патронами мальчика Брацлавского, альтер эго самого автора.

    «Он умер, последний принц, среди стихов, филактерий и портянок… И я, едва вмещающий в древнем теле бури моего воображения, – я принял последний вздох моего брата»









    • Ого, какая развернутая рецензия. По всем правилам.
      Мне за Бабеля надо браться.
      ответить   пожаловаться
    • А мне, пожалуй, за правила. Интересно.
      ответить   пожаловаться
    • Потрясающе написано. Профессионально.
      Вы прямо заставляете захотеть прочесть "Конармию".)
      Когда-то я начинала ее читать и бросила (было тяжело без положительных героев, да и вообще без героев), но я тогда была совсем маленькая, еще даже школу не закончила, — и вот после вашей рецензии думаю, что, пожалуй, надо прочесть все это взрослыми глазами.
      ответить   пожаловаться
    • Сейчас, к сожалению, не смогу привести точную цитату из Марка Слонима. Его мысль звучала так: через много лет шелуха сойдет и из всех произведений о революции останется "Конармия".
      ответить   пожаловаться
    • Никогда не могла читать Бабеля, считая его грубым и пошлым. Но может быть во взрослом возрасте иначе воспринимается.
      ответить   пожаловаться
    • Боюсь, если у вас сохранились в неизменности понятия грубости и пошлости, Бабель окажет на вас то же самое воздействие.
      ответить   пожаловаться
    • Может быть.
      ответить   пожаловаться



Интересные посты

Новости книжного мира

Дмитрий Дюжев прочтет «Евгения Онегина» в Нижегородской филармонии

Популярный российский актер театра и кино Дмитрий Дюжев прочтет «Евгения Онегина» в сопровождении...

Интересная рецензия

Студент ушёл, но учитель здесь!

На книгу Синана Антуна я совершенно случайно наткнулась в каком-то рейтинге лучших книг о...

Обсуждение в группах

Книга октября - "Идиот" Федор Михайлович Достоевский

Книгой октября стала - "Идиот" Федора Михайловича Достоевского. До начала месяца еще есть...

Интересная рецензия

А котелок-то варит!

Более 35 лет заслуженный дятел клавиатуры Вадим Борейко кошмарит казахстанскую журналистку свои...